Страница 10 из 27
Раз подьячий средней статьи, которому не дали калача, ухватил слона за хобот, что было настрого запрещено, потому что один, другой хватится за хобот, потом могут и вовсе его оторвать. А потом стал хватать его, Якова, за пальцы, чтоб лучше рассмотреть, какой он шестипалый. Тогда Яков, не говоря ни слова, показал подьячему кулак, и тот сразу осел. А потом запросил пардону и стал его уважать. И Яков жил в свое удовольствие. Перед отъездом пошел он в одно неизвестное место, отрыл деньги, завязал в пояс, и тот пояс был теперь на нем. И двупалые его боялись, а сторожа уважали. Он звал двупалых: неумы. Он их водил в мыльню париться. А когда стал ходить за теми двумя головами, внизу, он долго смотрел Марье Даниловне в глаза – а глаза были открыты, как будто она кого-то увидала, кого не ждала, и урод смотрел строение жилок.
И когда подсмотрел, какие жилки где находятся, тогда он понял, что такое человек.
Но все дни ему было скучно, и ему казалось, что его скука от слона, что он такой серый, большой, с хоботом. И было положение: они будут жить в каморе до самой смерти, а потом их положат в спирты, и они станут натуралии.
6
А брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную, он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришел, он увязал в тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое.
И воск стал не тот: с пергой, темный, ломался. Может, дело в огне, как его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске все помнила, какой он был. Проходили разные люди через повост. Кто они – богомольцы или беглые, никто не знал.
И вдруг вечером мать сказала:
– В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у царевой немки пестрина пошла по носу; чтоб ее избыть, она воск ест. А воск на еду идет белый.
И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и челобитная зашелестила, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от великого страха и гордости:
– Слово и дело!
7
Караульщики-профосы и гноеопрятатели всех вывели на большую перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали:
– Прочь. Теперь не ворочайтесь.
Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те ходили плохо. Пройдут – сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали – в леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались.
Там бродили люди и били в колотушки.
– Тк-тк-тк.
И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши дозором.
И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во всем разошлись, и их пытали.
Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала:
– Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что у царя взята. А кто такова, не знаю.
А когда ее спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она показала:
– Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов или сын попов, кто его знает. Проходил повоет и спросил воды напиться. И говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев.
И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье стало меньшеть.
Солдату руки выворотили, и он сказал:
– Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию казнить. А я солдат господина Балка полка.
Дано ему десять кнутьев.
– Дурак, – сказали ему, – никакого Балка полка теперь вовсе нет.
И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь догнать по дальности времени.
Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали:
– Прочь!
А сын сжевал свое прошение о характере, все съел, чтоб не нашли и чего похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушел из города Санктпетерсбурка, как пришел, – без характера. Но сын с матерью не встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чем?
На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз. Нищее дело было похоже на торговое дело, все равно как воск продавать на сторону. Только теперь был уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам, – чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут.
Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подешеву давали. А глаза были потуплены, и глаза были испытанные и видели все насквозь, что за забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и, не глядя друг на друга, пошли к дому.
А у дома встретила их гладкая черная собака и стала лаять и скалиться, аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел Старостин сын, отер рот и спросил:
– Чего надобно? И махнул рукой:
– А вы подите, подите.
И тогда мать присела у дерева и больше не встала.
А солдат господина Балка полка взглянул вокруг себя и не узнал ни избы, ни людей, ни ухожья, ни матери. И он ушел военным шагом туда, откуда пришел.
8
Урод поманил шестым пальцем подьячего средней статьи и сказал ему:
– Подь сюда.
За слоном, у самого мальчишки без черепа, они сговорились. И подьячий назавтра принес Якову челобитную, длинную, написанную старым манером, – о небытии. Подьячий был застарелый, он еще при Никоне терся.
Всенижайший раб Яков, Шумилин сын, просил призреть худобу его и, понеже готов не токмо шестых своих перстов лишиться, а инно и всех худых рук и ног и даже самого живота, – повелеть ему не быть в анатомии, кушнткаморою называемой. Уже стало ему, горькому, вся дни тошно провождать посреди лягв, и младенцев утоплых, и слонов, и ныне он, нижайший, стал как зверь средь зверей, а большой науки от него нет, потому что нет у него ни носа аки хобота, или же подо ртом нос, но токмо имеет шестые персты. И за то свое небытие дает он впятеро больше противу своей цены и будет по вся дни высматривать бараны осминогие и где теля двуглавое, или конь рогат, или змий крылат – он все то винен в анатомию привезти и без платы, и подвода своя.