Страница 164 из 174
Да всё бы хорошо, вот только жаль, что товары-то не его, не Долгополова. Распрекрасно было бы купить по сходной цене эти товары у хозяина - половину за наличные, на другую половину - вексель, затем в Нижнем Новгороде раскинуть палатку да и продавать сии блага земные с большой корыстью. А там, умножив и паки преумножив свои достатки, удариться в Керженские потаённые леса - до них от Нижнего рукой подать - к своей братии и сёстрам по старозаветной вере, всечестным скрытником. С деньгами-то можно и хатку себе выстроить, и "малину-ягоду" завести, какую ни-то черноокую скитницу, дабы сподручней было отмаливать великие грехи свои. В старозаветных книгах пропечатано: "Убо согрешишь, покаешься". А приятней было бы сказать: "Мотри, покаешься, ежели не согрешишь..."
"Ой, согрешу, ой, согрешу", - раздумывает, разжигается в греховных помыслах Долгополов, жмурясь, как кот на сливки, на пригожую молодайку в кумачах, что возле крутится: то кисленького кваску подаст, то сладкой бражки, то мочёных антоновских яблочков. Он давно забыл богоданную свою жену, кругленькую Домну Федуловну, что ждёт - не дождётся во Ржеве-городе неверного своего супруга. "Ой, согрешу, ой, согрешу", - бормочет Долгополов и, спустившись вниз, в жилой закуток, наскоро обнимает молодайку, суёт ей двадцать две копейки серебром.
А Волга течёт себе широкая да вольная. Много в жизни своей она слыхала, много видала, помнит, как первый человек окунулся в её воды. С тех пор пролетали над ней века, подобно быстрокрылым птицам, и тысячелетие двигалось неспешной ступью, как мерные шаги нагруженного верблюда. А она всё та же, и то же над ней небо, лишь несколько изменилось её течение, и прозрачная кровь в ней поусохла, да размножился по её берегам человек. Научился сей двуногий ловить в её глубинах рыбу, выдумал огонь, и зачастую несла Волга воды свои чрез сплошной пламень горевших по её берегам вековых лесов. Стал человек складывать песни, но в песнях тех не было и тени веселья, были тоскливы, походили песни на стон: должно быть, тяжело жилось человеку. Разве что разбойничьи стружки взрежут грудью волжские волны, и зазвучит, зазвучит с них, разнесётся по зелёным просторам лихая песня с присвистом, с гиканьем: "Сарынь, на кичку!"
Да ещё помнит Волга: в тысяча семьсот шестьдесят каком-то человечьем году проплывала в Казань цветущим летом царствующая Екатерина. С разукрашенных императорских барж складно звучали серебряные трубы оркестров, а многочисленные хоры рожечников, подхваченные звонкими голосами певцов, радостно будоражили прогретый солнцем воздух. Императрице и свите её было весело, а людям, стоявшим по берегам и швырявшим вверх шапки, было грустно: весёлый караван, как сказочное привидение, уплывал из простора в простор, вот он замкнулся в розовых безбрежных туманах, больше никогда не вернётся обратно. И была вокруг всё та же угрюмая, вся в тоске, вся в жалобе, песня.
Вот она и сейчас надрывно звучит над песками, над зеркальною гладью реки:
Ма-туш-ка Во-о-о-лга,
Ши-ро-ка и до-о-о-лга,
Ты нас ука-ча-а-ала,
Ты нас ува-ля-а-ала!
Это бурлаки, внатуг налегая грудью на лямки, совершают последнюю в этом году путину, тянут встречь воды баржу с арбузами, а на арбузах плутец Долгополов.
Бурлаки идут, идут... Лохматые, нечёсаные головы опущены, рыжие, чёрные и пегие с проседью бороды всколочены, мускулы во всём теле напряжены до отказа - теченье воды убыстрилось. Кто в новых лаптях, кто в ошмётках, а беглый монах - босиком. Холщовые, в три ряда, лямки за лето пропитались потом и грязью, как ворванью. Погода холодная, но людям жарко: поросшие шерстью груди открыты. Идут в ногу, мерно покачиваясь. И в такт шагам чуть покачиваются повисшие руки. Обходят большой, версты на три, приплесок, идут трудно, песок сыпуч, упор ногам слаб, скорей бы на луговину. Их - восьмеро крепостных крестьян - пошло от барина на оброк, а девятый - беглый монах. Он голосом груб, глаза у него запьянцовские. Он заводит, все подхватывают:
Ты нас ука-ча-а-ала,
Ты нас ува-ля-а-а-ала,
На-а-шей-то силушки,
На-а-шей силушки не ста-а-ло...
Ноет песня, ноет сердце, скулит душа... Эх, лучше бы гулять не по Волге-матке, а по степям да раздольям с воинством мужицкого батюшки-царя, мирского радетеля. Он ладный укорот давал немилостивым барам, да лихим воеводам, да судьям-грабителям... Где-то он, свет наш, жив ли, здоров ли? Сказывают, быдто схватили его, отца нашего, генералы царские...
Плывёт песня, плывут думы, течёт похолодевшая вода. Мужицкий сытный приздничек Покров позади остался, стало холодать, по утрам закрайки из стеклянного ледку, а вчерась снежок порхал. Ну, да уж не столь далеко и до Нижнего...
А вот и Нижний Новгород. Долгополов снял картуз, истово покрестился на соборы. В дороге ему удалось оплести нехитрого хозяина, теперь арбузы и весь товар совместно с посудиной - его, Остафья Долгополова.
Он расчёлся с бурлаками по-хорошему, лишь малость кое-кого объегорил, нанял сподручного, разбил на отведённом месте торговую палатку и на другой день, в воскресенье, открыл лавочку. День был ясный, в воздухе снова потеплело. Необозримое Заволжье с обмелевшей Окой, с посадами, белыми церквами и голубоватым лесом, уходило на край земли, к далёким горизонтам.
Над похолодевшей водой, плавно стремившейся к востоку, кой-где курились кудрявые завитки тумана, с ленивой медлительностью пролетали белые чайки. По берегам, возле Нижнего, и там, в заречной дали, грудились баркасы, огромные баржи, каюки и прочие "посудины". На них копошились человеки с шестами, арканами, снастями, торопились ставить караваны судов на зимовку. Всюду разносились деловые выкрики, команды, ругань, песня, тягучая "Дубинушка". Взад-вперед сновали челны да лодки.
Народу на базар подвалило много. Арбузы шли ходко, всяк знал, что это последняя с понизовья партия. До обеда было продано Долгополовым больше тысячи арбузов и двести пудов антоновки... Да как ещё продано-то... С изрядным барышом.
- Эй, калашник! Эй, сбитенщик! Давай сюда! - звал-кричал проголодавшийся купец и, обратясь к подручному: - А ты, Ванюха, шагай в трактир, порцион стерляжьей селянки принесёшь да поджаристых мясных расстегайчиков парочку.