Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 111



— Нет, нет. Вы меня не останавливайте, — сказал Чохов уже спокойно. Мне нужен отпуск на два дня. Вот и все, что я прошу.

— Вы в своем уме, спрашивают вас! — воскликнул Лубенцов. Он подошел к Чохову вплотную.

— Я должен его убить, — сказал Чохов.

— Вы не понимаете, что вы затеяли, — возразил Лубенцов. — Вы дитя, Чохов! Вы даже не подумали, в какое положение поставите меня. Снимайте шинель! Чохов, вы слышите?

— Товарищ подполковник, — внезапно вмешался в разговор Воронин, делая шаг вперед к Лубенцову. — По-моему, правильно он решил. Надо эту мразь стереть с лица земли. Отпустите меня с капитаном. Не беспокойтесь, мы это сделаем все так чисто, что никто чихнуть не успеет. Вы разве не доверяете старшине Воронину? Вы забыли, что я делал на фронте… Сколько «языков» мы вместе перетаскали?!

— И ты дуришь? — спросил Лубенцов, обращая укоризненный взгляд на Воронина. — Может быть, и мне отправиться вместе с вами? — Он на минуту задумался, усмехнулся и мечтательно произнес: — Мы бы совсем неплохо провели этот поиск и приволокли бы предателя в Лаутербург. Заодно можно прихватить еще кое-кого… Эх вы! Чудаки! Капитан Чохов, вы арестованы домашним арестом. Отбывать будете здесь, у меня. Снимайте автомат. Что у вас там еще? Нож? Все снимайте. Пояс снимайте: вы арестованы. И не глядите на меня так, словно перед вами Воробейцев. — Он выпил водки и продолжал, все больше возбуждаясь: — Плюньте. Самое страшное наказание для него: пусть живет. Пусть живет наедине со своей подлостью и ничтожеством. Раздевайтесь, Василий Максимович. Садитесь. Ну, разоблачил себя один подлец. Неужели это такая большая потеря? Да хрен с ним в конце концов! Может быть, это хорошо, что он разоблачил себя, что он не с нами, что мы не будем обманываться в нем, не будем считать его одним из своих. Такие случаи бывали и еще будут. Они не так уж неестественны при нынешних обстоятельствах, когда два больших лагеря борются друг с другом. Зачем же приходить в уныние или решаться на отчаянные поступки? Вот выпейте рюмочку и, поскольку вы арестованы, спешить вам некуда, посидите со мной или ложитесь спать. А если и я буду арестован сегодня ночью, что весьма возможно, то пусть уж нас возьмут вместе.

Чохов твердыми шагами подошел к окну и прижался лбом к стеклу. Его глаза наполнились слезами. Он закрыл глаза, чтобы их смахнуть, постоял так еще минуту, потом повернулся к Лубенцову.

— Пойду вкачу мотоцикл во двор, — сказал он.

Он вышел, вкатил мотоцикл во двор и вернулся.

Уже начало светать, когда Чохов и Воронин уснули. А Лубенцов все ходил по комнате, время от времени останавливаясь возле дивана, где спал Чохов, и смотрел на капитана глазами, полными нежности. Он вспомнил, что когда-то уже видел Чохова спящим. Это было год назад, но казалось, что с тех пор прошли десятилетия — так много событий и переживаний пронеслось за это время. Во сне лицо Чохова выглядело совсем юным, решительный рот был полуоткрыт. Чохов неровно дышал и время от времени глубоко вздыхал. Лубенцов взял со стола заявление Чохова и разорвал его, не читая, в мелкие клочки.

В девять часов Лубенцов отправился в комендатуру. Он вызвал Яворского. По покрасневшим глазам и желтому лицу заметно было, что Яворский тоже спал мало и плохо.

— Как с Ланггейнрихом? Вызвали вы его? — спросил Лубенцов.

— Нет.

— Напрасно. Ведь ландрат до сих пор не назначен. Вызовите его.

— Он не хочет идти на эту должность.

— Не хочет! Мало чего не хочет! Он самый подходящий человек. Профессор Себастьян рекомендовал его не без оснований. Вызовите его сейчас.

— Есть.

— Можете идти. Пришлите ко мне Чегодаева.

Пришел Чегодаев.

— Вы обратили внимание, — сказал Лубенцов, — что шахты за последнюю декаду не выполнили плана? Вы беседовали об этом с руководителями шахты?

— Еще не беседовал.

— Поедем туда.



— Есть.

Они выехали на шахту. В шахтоуправлении шло заседание производственного совета, возглавляемого старым знакомым Лубенцова Гансом Эперле. Лубенцов, недовольный вялым ходом прений, выступил и сказал, что нельзя допускать, чтобы обыватели болтали, — рабочие-де не в состоянии сами управлять предприятием; ведь шахта прошлую декаду блестяще работала и т. д.

Он заехал еще куда-то по делам, но потом с трудом вспомнил, где был и с кем разговаривал. Вернувшись в город, Лубенцов поехал в комендатуру. Здесь он оставил Чегодаева, машину отпустил, а сам отправился пешком к дому у подножия горы, где теперь работал семинар по подготовке новых учителей. Некогда тут помещалась английская комендатура.

В прохладной прихожей было тихо, и казалось, что никого в доме нет. Но, пройдя дальше, Лубенцов услышал из-за приоткрытых дверей негромкое гудение одного голоса и настороженную тишину, прерываемую покашливаниями. Те же звуки слышались из-за другой двери. Все вместе напоминало школу во время уроков. Казалось, что вот сейчас двери раскроются и из классов гурьбой бросятся дети.

— О! Господин Лубенцов! — услышал он удивленный возглас. Из бокового коридора показалась фрау Визецки. Она широко улыбнулась и пошла ему навстречу. Из-за ее спины появилось еще одно любопытное круглое женское лицо.

Пока Лубенцов расспрашивал фрау Визецки о ее делах, раздался звонок. Коридор переполнился людьми, и Лубенцова окружили со всех сторон дружеские лица. Все наперебой здоровались с комендантом, не скрывая своего удовольствия по случаю его прихода. У него сжалось сердце, и он не без труда заставил себя улыбаться этим милым людям, которые не подозревали о смятенном состоянии его души.

Потом он увидел Эрику. Она пошла к нему, вся светясь от радости.

— Наконец-то вы к нам пожаловали, — сказала она. — Сию минуту договорюсь… Вы ведь не откажетесь побеседовать хотя бы полчаса с будущими учителями?

— Сегодня никак не могу, — сказал Лубенцов. — Дня через два-три. Подумав, он добавил: — Или пришлю своего заместителя. Он это сделает не хуже, а может быть, лучше, чем я.

Эрика недоверчиво усмехнулась.

Тем временем к ним подошли лекторы, среди которых был Лерхе, читавший слушателям семинара марксизм-ленинизм. Он сказал, что ему очень нравится эта работа и, может быть, в ней — его призвание.

Лубенцов уже знал, что Лерхе уходит с поста руководителя районной организации компартии. Хотя Лубенцов сам считал, что Лерхе не годится для этой работы, что он резок, не гибок, живет старинными представлениями, а главное, слишком враждебно относится к социал-демократам, всем без исключения, — все-таки Лубенцов расстроился: их связывала многомесячная совместная работа, в течение которой он успел полюбить немецкого коммуниста за кристальную честность, бескорыстие, непримиримость и жгучую ненависть к врагам; правда, Лерхе нередко относил к числу врагов таких людей, которые не были врагами. Коммунисты и социал-демократы объединялись в одну единую социалистическую партию. Вопрос был решен, и Лерхе понял, что при таких условиях он должен отойти от руководящей работы.

Лубенцова обрадовало то, что Лерхе не пал духом и даже как-то успокоился, стал ровнее в обращении и ласковей к людям.

— Теперь меня есть кому заменить, теперь все стали развитые и умные, — сказал Лерхе не без желчи, но добавил: — Организация сильная, и много хороших людей.

Вскоре раздался звонок. Коридор опустел. Одна Эрика не тронулась с места.

— У вас измученный вид, — сказала она.

— Работы много, Эрика.

Она вздохнула и проговорила:

— Ради великой цели не жаль труда.

Он посмотрел на нее удивленно, услышав непривычные в ее устах громкие слова. Он даже подумал, не шутит ли она, не пародирует ли его. Но она была серьезна, и ее глаза смотрели на него проникновенно.

Эрика, как, вероятно, многие женщины на белом свете, была способна легче всего усвоить большую идею и проникнуться ею не отвлеченно, а посредством большого чувства к носителю этой идеи. Чтобы убедиться в правоте дела социализма, она должна была прежде почувствовать правоту и личное обаяние Лубенцова. Полюбив его, она разделила те взгляды, которые разделял он. Она в связи с этим стала с горячностью и фанатизмом новообращенного читать все, что могла достать об СССР и коммунистических воззрениях, и восприняла новые для нее взгляды безусловно, без всякой критики — потому, что эти взгляды разделял Лубенцов. Она не терпела никаких критических замечаний по поводу мировоззрения, к которому приобщилась таким чисто женским путем, и была наивна, мила и немного смешна в своей прямолинейности и непримиримости.