Страница 18 из 44
— Он должен прожить жизнь здесь, — завершил свою речь Fiodoroff, — в конечном итоге, может, он образумится и даже будет мне помогать; кто знает, может, мы найдем общий язык. Хотя пока он мне крайне антипатичен, наглый недоучка.
И вот теперь загорающий рядом с Ларою Гаджиев устремил на приближающегося дачника настоятельный взор профессионального гипнотизера.
Он, конечно, подошел, увидев Лару в обществе лысого загорелого молодящегося старика, еще и любезничает с молодой девицей, старый козел, ни стыда, ни совести. Он словно уже считал ее своей личной собственностью, хотя дал себе обещание держаться от нее на расстоянии, от опасной, непонятной, несовершеннолетней, полной соблазна и очарования девчонки.
Подойдя, он поздоровался. Старый хрен, отвечая, глядел на него в упор темными нехорошими глазами. Ему стало больно от этого взгляда, и он спросил:
— Что это вы так на меня уставились?
— Вы бы еще сказали «выпялились», — не спеша отвечал Гаджиев. — Я на вас не уставился, я вас лицезрею. Вот оно, несоответствие восприятия, вот она, разная трактовка. Для кого-то мы явились, для кого-то приперлись, для кого-то нас черт принес, для кого-то Бог послал. А мы просто пришли.
Некоторое время они так и сидели втроем в тени коренастой сосны, перебрасываясь то ли репликами, то ли колкостями, разговора не получалось. В конце концов ему стало нехорошо от неотрывного взора лысого черта, его замутило, и он сказал:
— Я, пожалуй, пойду.
— Останьтесь, — сказала Лара.
— Не смею вам мешать, — Гаджиев поднялся и убыл загорать за лежащие в стороне у воды валуны, выйдя за пределы видимости и слышимости.
— Куда это вы пропали? — спросила она. — Прячетесь от меня?
— Прячусь, — отвечал он.
— И напрасно. Я хочу вас видеть.
— Вот ведь видите.
Она встала, волоча за собой покрывало, постеленное на песок, подобно шлейфу, со шлейфа посыпались песчинки, стебельки сухой травы, сухие иглы сосны.
— Приходите сегодня в полночь к лачуге, я вас буду ждать.
Он не успел ей ответить: Лара ушла быстро, почти убежала. Он стащил рубашку и майку и побрел было вдоль воды.
— Постойте! — его догоняла Адельгейда.
Видимо, она увидела его в окно и заспешила за ним, выскочила из дома с хозяйственным мылом в намыленных руках.
— Молодой человек, уезжайте немедленно, не раздумывайте, не расспрашивайте, идите соберите свой рюкзак и — на станцию! И сюда больше не возвращайтесь!
— Не могу, — отвечал он, улыбаясь, — у меня вечером свидание.
— Уезжайте сейчас же, — Адельгейда уже убегала, она не хотела, чтобы их видели вместе.
«Что это с ней? Такая спокойная баба. И на старуху бывает проруха».
Конечно, уезжать он не собирался, но гулять ему расхотелось, какая-то тоска поселилась в душе, холодок и скука тоски ужалили его, пейзаж померк, он вернулся на верандочку и ни с того ни с сего завалился спать.
Глава девятая
Пыль и печаль. — Широты для воспитания без правил. — Комок глины. Некоторые соображения об Азии, жертвах и справедливости. — Цветничок с горсточку. — Анютины глазки. — Куриное яйцо в качестве мишени.
Адельгейда вытирала пыль в глубокой печали. Словно то была пыль веков, осадочная порода небытия, — или космическая пыль нечеловеческих мерил. Откуда они брались, маленькие частички, родственные пеплу? мельница ли времени молола свою муку в кажущемся прозрачным воздухе? умирали ли вещи, сбрасывая микроскопически шелушащуюся шкурку бытия? солнечный ли ветер приносил издалека инопланетную взвесь? Пыль возобновлялась, что-то вечное, всегдашнее, бессмертное содержалось в ней. Говорят, на Луне слой ее так велик; что же тут удивительного? просто ее некому там вытирать. Но там ведь, кажется, и вещей нет. Может, пылевые приливы и отливы тоже связаны со светилом ночным, светящейся тенью Солнца?
Обычная уборка, прежде обыденная, стала для Адельгейды чуть ли не символом печали, словно она стирала пыль с потусторонних миров.
Руки ее были заняты, мысли свободны. Адельгейда думала: нет, неправильно воспитывала она детей, четырех пасынков и двух падчериц. Слишком жестко, чересчур по правилам, тут так нельзя, она была слишком немка, ведь Сибирь за границей, отделяющей Европу, Сибирь — Азия, при чем тут Евразии и Азиопы, просто на этих широтах континента надо быть русской, чуть-чуть бескостной, эманацией и субстанцией, принимающей форму сосудов, ртутью, ртутной кровью градусников, ядовитым живчиком, пляшущим по полу, когда ребенок градусник разобьет. Адельгейда внушала им четкие представления о долге, нравственности, добре и зле, открывая их черно-белый траурный мир дагерротипа. Стало быть, любимого пасынка она сгубила лично, он так ей верил, она, Адельгейда, его сгубила, а не те люди, которые расстреляли их с пасынком на берегу Оби.
«Не грусти, душенька», — сказала она, обращаясь к самой себе. До преклонного возраста хотелось ей услышать такое в свой адрес. Тут так не принято. Может, где-то в Париже — да, а тут — нет. Тут надо держать дом, прислуживать, лечить, готовить, быть опорою, противостоять космогонии загадочной планиды.
Исподволь, покупая предметы в комиссионке, расставляя их наособицу, она превратила дом в подобие их дома в Новониколаевске, стало быть, был он не только дом-близнец, но и дом-двойник.
Однако подобие и есть подобие: репродукция, ретродукция. Вещи были похожи, но не вызывали прежних ощущений и чувств.
Иногда обставленная так же, как и там, комната при схожем вечернем освещении заставляла Адельгейду дрогнуть, замереть на пороге, предвкушая некогда знакомый трепет счастья; но все реже и реже. Часы, например, старинные напольные часы с узким длинным футляром (если открыть дверцу, в шкафчике футляра виден был большой — медный ли? латунный? бронзовый? — желтый маятник), напоминавшие худого круглолицего человека выше человеческого роста, Украшенные наверху двумя лепными вазочками и фигурным навершием, совпадали с оригиналом почти полностью, копировали его почти точно, ничего загадочного, тот же часовщик; Адельгейда любила их, ho неполной, не той любовью; чего-то недоставало и часам. Может, иная стена, иная высота потолка — или иной календарь, иной месяцеслов другой жизни — делали тени за часами гуще и полнее, именно тени всё и меняли? А может, не хватало закатившегося под часы крошечного резинового (резина! такая редкость!) черного мячика Неточки? Словно из вещей ушла душа — или, напротив, частицы Адельгейдиной души, соединившиеся с теми вещами, не было в этих. Бутафория, театр, выгородка, декорация вместо живого бытия. Но без бутафории, без театра, без подделки ей стало бы совсем невмоготу! Она думала о Николае Федоровиче. Во времена ее детства ученые были другие. Конечно, они препарировали лягушек, но потом они их не сшивали, не гальванизировали, не заставляли поднимать лапку при вспышке синей лампочки и спрашивать человеческим голосом, кому на Руси жить хорошо, когда насыпают в террариум корм. Лягушка в те поры оставалась чуть-чуть царевною, это теперь она маленький автомат с условными и безусловными рефлексами.
— Я чувствую себя не живым существом, — сказала однажды Адельгейда Николаю Федоровичу, — а затрепанной книжкой, которую теперь кто угодно может достать с полки, когда ему в голову взбредет.
— Не надо все время обвинять меня то прямо, то косвенно, — отвечал тот, — кто знает, может, Природа проделывала с нами то же самое тысячелетиями, и все верования о карме и прошлых жизнях верны, и лепится из кусочка глины то птичка, то мышка, то девочка, то мальчик, то медведь-шатун. Но усталость, — добавил он, глядя на залив, — возрастает с каждым веком. Глина устает.
Подумав немного, Fiodoroff добавил:
— Войны, может быть, начинаются тогда, когда человечество аккумулирует одновременно, волею случая, слишком много бывших хищников, возродившихся в людском обличье.
Адельгейде иногда становилось страшно его слушать. Но только иногда. Чаше он представлялся ей вихрастым, упрямым, трудновоспитуемым, беззащитным перед бытом (да и перед жизнью) подростком. Через год или два после данных реплик она, помнящая все, вымолвила: