Страница 19 из 44
— Я устала, как глина. Комок глины устал.
И Fiodoroff, беспамятный напрочь, переспросил:
— Как, как? какая глина?
Ей казалось — огромная картотека, занимающая сердцевину дома, захватывающая по вертикали и часть чердака, отнимает у него остатки памяти, делает его еще рассеянней.
Вытерев пыль, Адельгейда отчасти успокоилась. Возможно, пыль просто напоминала ей о пепле и прахе.
Бабушка ее мужа, многодетного вдовца, была узкоглазой и черноволосой женщиной северного племени («немножко индианка», — думала тогда начитавшаяся Купера Адельгейда); стало быть, и пасынки с падчерицами не совсем принадлежали Европе; она не имела права соблазнять их европейскими бреднями, европейскими представлениями о справедливости и долге, у всех свои бредни. Тогда ее любимый пасынок, может быть, был бы жив.
Правда, в стране, разметавшейся (и мечущейся) от Маркизовой Лужи до Анивака, именно в связи с борьбой за справедливость пролилось столько крови невинных, виноватых, никаких, — живых до начала борьбы за счастье человечества. Может, слово «справедливость» тут означало нечто совсем иное, неведомое нерусской ее душе? точнее, обрусевшей. Справедливость? Бог весть! Тяга к абракадабре и заклинаниям витала в воздухе, стлалась туманом по низинам, облаком перистым в небе плыла, плескалась волной, рукоплескала лешим ладонями осин.
Вытерев пыль, успокоившись, Адельгейда расплакалась и прочла «Отче наш». Она крестилась на пустой угол, в котором в Новониколаевске висела у нее Казанская. Fiodoroff икону держать в доме запретил: мало ли кто может зайти, почтальон, инспектор, милиционер, случайный прохожий; увидят, не дай Бог.
— По представлениям дикарей, — услышала она как-то слова Костомарова, — мир дряхлеет, устает, космос умирает, ему нужна жертва, желательно, не козлик и не барашек, а человек. Отведав человечины, Косм молодеет, обновляется, оживает. Мы принесли жертву таких масштабов, что Косм превратился в дитя. Детский, так сказать, мир. Две войны, революция, террор, геноцид, лагеря фашистские, лагеря свои. Погремушкой гремит.
— Ну да, — сказал Гаджиев, — ядерной.
— Тем большее значение имеет труд, являющийся для меня и, смею думать, и для вас отчасти, делом жизни, — сказал Николай Федорович. — Мы обязаны, мы должны этим несчастным, канувшим в Лету. Их безвременная гибель еще несправедливее, чем обычная смерть.
— Ну-у, справедливость, знаете ли, такая ка-те-го-ри-я... — начал Гаджиев.
Они, по обыкновению, заспорили, а Адельгейда ушла поливать анютины глазки. На даче под Новониколаевском у нее была огромная клумба разноцветных анютиных глазок да два ряда темно-лиловых с голубым бордюром вдоль центральной аллеи; росли прекрасно. Hа песке у прибрежных сосен ничего не росло по-людски; она приносила с болота ведрами торф, откапывала в песке рабатки, устилала дно ветками ивняка с сухим тростником, засыпала раковинами с камушками, сверху вытряхивала торф. Песчаная почва напоминала бочку Данаид. В итоге у Данаиды, то есть Адельгейды, года по два анютины глазки произрастали, после чего она высаживала новые. То же с прочими посадками. Цветничок с ладошку, огород с горсточку.
Ей так хотелось построить у дома маленькую оранжерею, настоящий застекленный парник с каменным фундаментом и двускатной крышею (у них в Сибири была большая оранжерея, дыни росли и лимоны), да Николай Федорович не велел, он не хотел выделяться, отличаться, быть заметным, попадаться на глаза, какая еще оранжерея?!
Анютины глазки. Младшую падчерицу звали Анюта, Анет, Неточка. Ох она и шалила! Подведя старшую сестру Веточку к вешалке, она попросила сестру встать на принесенный ею загодя стул; незаметно привязав банты сестриных темных кос к вешалке, Неточка сказала:
— А теперь прыгай!
Прыжок, крик, слезы, вбегают Адельгейда и няня младшенького, отвязывают ленты, утешают Веточку; Неточка оставлена за ужином без сладкого, для нее это хуже порки (детей, кстати, пальцем не трогали, а боялись отца почему-то, трепетали, едва посмотрит грозно, бровью поведет). «Что за дикие выходки? — недоумевала Адельгейда. — Ведь она добрая, любящая девочка». До войны, революции и террора Адельгейда недопонимала, где она находится, какие тут думы бродят в самых светлых головках невзначай, хотя человек — везде человек, например, Робеспьер с Маратом или Нерон с Катериною Медичи; а у нас человек человечен сверх всякой меры, ну самый человечный; да еще просторы способствуют, так и удержу нет.
Воскреснув и пережив вторую мировую войну, Адельгейда ужаснулась тому, что она — немка.
— Ты мне взнику не даешь, — говорила Неточке няня.
А наезжавшая изредка гостить свекровь говорила Адельгейде:
— Что ж ты их так балуешь, ты с глузду съехала, голубушка моя.
Свекровь брала Адельгейду за город в тир, учила ее стрелять из «смит-и-вессона» и из браунинга. Адельгейда научилась быстро, но ей не нравилось, она ездила только из уважения к свекрови.
В начале лета Маленький решил показать себя перед Гаджиевым и Костомаровым и глубоко ввечеру притащил из дома — похвастаться — трофейный пистолет.
— Разрешение на ношение оружия, надеюсь, имеется? — спросил Николай Федорович.
— Имеется, — отвечал Маленький, отведя глаза.
Пистолет рассматривали, хвалили, речь зашла об оружии, стрельбе, собственных ощущениях, связанных со стрельбою, которых со времен довоенных тиров, не говоря уж о войне, хватало у всех, за редким исключением.
— Я могу попасть в яйцо, — неожиданно сказала Адельгейда.
Всеобщее недоумение.
— Ежели яйцо слона... — сказал Маленький.
— Или страуса... — подхватил Гаджиев.
— Обыкновенное куриное. Видите ту каменную косу?
Каменная коса находилась на изрядном расстоянии, всяко не в десяти метрах и даже не в двадцати.
— На ее уровне надо яйцо подвесить на ниточках к ветке сосны. А можно воткнуть в песок жердину, на комле укрепить... ну хоть замазкой оконной, яйцо. Хотите, покажу?
Гаджиев пришел в восторг от подобного выступления вечно молчащей, несомненно, побаивающейся их с Костомаровым Адельгейды и энергично отправился по пляжу к косе подвешивать яйцо на простертой к заливу узловатой лапе одной из сосен.
— Эй, уйдите оттуда! — крикнул Костомаров, сильно сомневающийся в способностях домоправительницы, домработницы и экономки Николая Федоровича. — Возвращайтесь, Гаджиев!
Что и было исполнено.
Адельгейда почему-то держала пистолет на плече, выставив локоть вперед; она вгляделась, потом, вытянув руку, выстрелила, почти не целясь, выстрел последовал сразу же за тем, как она разогнула локоть. Гаджиев, смотревший на подвешенную цель в бинокль (военно-полевой, тоже трофейный) увидел микроскопический взрыв из скорлупы вкупе с белково-желтковой эмульсией и воскликнул:
— Есть! Браво!
Адельгейда молча отдала пистолет Маленькому, пошла к дому чуть увязая в песке в своих неизменных черных туфлях-лодочках.
— Где ж вы так научились? — спросил Костомаров вслед.
— В тире.
— А почему яйцо? — спросил Гаджиев.
— Сразу видно, разбивается.
— По некоторым верованиям, — не спеша промолвил Гаджиев, — яйцо — символ мироздания.
— Что ж это за тир, где стреляют по яйцам, когда в еде вечная недостача? — спросил Маленький.
Адельгейда слышала его реплику. Войдя в дом, она закрыла за собой дверь, прошла на кухню и там ответила:
— Тир под Новониколаевском 1909 года.
И добавила, ни к кому, собственно, не обращаясь:
— Если поискать — и «смит-и-вессон» найдется в доме, да Николай Федорович искать не велит.