Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 60



Я всегда поражался умению урок проносить через любые шмоны ножи, заточки и даже пики. Это страшное оружие затачивают под полом барака в специально вырытой яме. Куют, естественно, в кузнице, и не сами урки, а работяги, а вот затачивают они сами неделями, а то и месяцами. Все это время во «фраерском» бараке, под полом которого происходит работа, неотлучно дежурит урка. В его задачу входит следить, чтобы внезапно не нагрянули надзиратели или не заглянул под пол любопытный фраер. Если такое случится, несчастный не доживет и до утра.

Хорошо бы и мне научиться так же искусно прятать мои записки в зоне!

Вспомнив о них, я стал думать о тетрадях, что ехали в багажном вагоне, небрежно брошенные под лавку. Хоть что-то светлое есть у меня в этом темном мире.

А чахоточный все кашлял и кашлял и отхаркивал мокроту в окровавленный платок…

Чтобы не думать о нем и возможных последствиях (чахотка — страшная вещь), я начал вспоминать отдельные куски из новой, не моей тетрадки и выстраивать их один за другим по порядку. Похоже, это не «сено», как сказал Витковский, а отдельные, из-за недостатка времени и возможностей, перепутанные главы. Как бы здорово было вернуться к этой рукописи сейчас, немедленно! Лампочка под потолком горит тускло, к тому же она в коридоре и светит только дежурному, но у меня отличное зрение — две «единицы» в обоих глазах, — если плотно прижаться к решетке, можно читать…

Убаюканный несбыточными мечтами, я наконец уснул. Мне снилось, что чужая тетрадка мной отредактирована, переписана и отдана в печать.

Глава шестая. ДОЧЬ КОМБРИГА

Живых поглотим их, как преисподняя, и — целых, как нисходящих в могилу…

В ночь на шестое сентября в спецлагере НКВД № 40 умерло сразу пять человек. Накануне в обед баланда была особенно жидкой, не баланда, а мутная водичка с вываренными чечевичными шкурками. Повара тут же послали на общие работы, но дело было сделано: дистрофики не получили того минимума, который, возможно, позволил бы им протянуть еще с недельку…

Вообще в этом спецлагере женщины умирали нечасто. За полгода пребывания здесь Лариса помнила один такой случай. У интеллигентной женщины № 12740 регулярно крали хлебную пайку. Она не жаловалась — за жалобы ночью били. В пионерском лагере под Парголовом, где Лариса провела свое последнее пионерское лето, нарушителям «правил чести» устраивали «темную», здесь же наоборот: избивали обиженных, иногда до полусмерти. И обворованная молчала. От работы она не отказывалась — это ей просто не приходило в голову, — но однажды не смогла подняться с нар. За невыход ее посадили в карцер. Оттуда она вернулась совершенным дистрофиком и через два дня умерла. Ее соседка по нарам № 50220 узнала об этом первой — пошла ночью к параше и увидела в тусклом свете лампочки оскаленный рот и белые глаза покойницы.

Хоронили ее, как и полагается, в общей могиле, раздетой донага, с фанерной бирочкой на левой ноге. Самих «похорон» Лариса не видела — была на работе. О них рассказывала № 50220. Ее, как заболевшую ангиной, оставили в зоне.

С умершей Лариса подружилась совсем недавно — бригадир поставил их вдвоем на очистку от глины деревянных трапов. № 12740 уже тогда была слаба и то и дело садилась на землю. Лариса работала за нее. К концу рабочего дня она уже знала, что двенадцать тысяч семьсот сороковую зовут Ниной Николаевной Дольской, что по образованию она авиаконструктор, а по воспитанию «смолянка» — перед самой революцией закончила Смольный институт в Петербурге.

— Двадцать лет, Ларочка! Всего двадцать лет — говорила она, слабо шевеля белыми губами. — Не верится, что все это было.

— Где сейчас ваши подруги? — спросила Лариса. Кое-что об Институте благородных девиц она слыхала от своей бабки — матери отца.

— В Париже, наверное. Большинство уехали вместе с институтом в семнадцатом. Директрисой у нас была супруга генерала Кутепова Александра Павловича. Мы все были в него немножко влюблены.

— Моя бабушка говорила, что многие учебные заведения эвакуировались вместе с воспитанниками, воспитателями и даже швейцаром.

— Только Пажеский, Донской кавалерийский, Кадетский, остальные не успели.

— И все в Париж?

— Нет, военные больше в Югославию. Оттуда, им казалось, легче будет помочь России, когда она… в общем, когда народ одумается. Но Россия в них не нуждалась, она поверила большевикам и — счастлива, как видишь.

— Вы оттуда… я имею в виду заграницу, никаких сведений не получали?

Дольская странно усмехнулась.



— На допросах меня о том же спрашивали. Нет, не получала. Не от кого было получать. Я ведь сирота. Хотя кое-что все-таки знала. Например, то, что в этих корпусах вся организация сохранена. А также — традиции. Странно, что ты этим интересуешься.

— Ничего странного. В нашей семье об этом говорили часто. У папы много знакомых военных, которые потом перешли в Добровольческую армию к генералу Деникину. Он сам ведь тоже служил в царской армии и чин имел поручика, а в Красную Армию пошел после революции вместе с друзьями.

— Ах вот что… Не говори об этом никому. И пожалуйста, не зови меня Ниной Николаевной. Я номер двенадцать тысяч семьсот сорок.

— Вам так больше нравится?

— Я привыкла. Да и надзиратели злятся, если иначе…

В другой раз их поставили на разгрузку вагонов с углем. Лариса спросила:

— Нина Николаевна, почему вы не уехали вместе со всеми?

Дольская подняла голову и долго смотрела на быстро темнеющее сибирское небо. Ответила, с трудом подбирая нужные слова, ей казалось, что семнадцатилетняя девочка может ее не понять.

— Я русская, Ларочка, а русский человек так уж устроен. Он вовсе не приживается в чужом краю, а остается с родиной в ее тяжкий час. Тот, кто убегает, не русский. Такие уж мы…

Ее потерю Лариса переживала так же, как когда-то гибель матери. Ее жалели, утешали как могли. Ходили слухи, что № 12740 и Лариса — родственницы.

Вместе с ней переживала потерю соседка Дольской по нарам — украинка № 50220.

— Квиточков бы яких на могилку положить, так могилки ж нема, зараз заровняли усе. Дуже вона квиточки любила. По висьне, дэ який прогляне, вона ж его кохает, кохает, пока хто-сь не зъист.

— Розы она любила, — сказала Лариса, — мечтала когда-нибудь увидеть…

Над изголовьем еще не занятой постели Дольской висели открытки с цветами, в основном с розами. Сама Дольская писем не получала, а открытки выпрашивала у тех, кому разрешалась переписка. Черной мастикой в письмах зачеркнуты строчки, которые, по мнению цензора, содержали тайную информацию. Женщины открытками не дорожили, и Дольская раз в месяц получала добавление к своей коллекции.

Теперь открытки принадлежали Ларисе. Чтобы память о Нине Николаевне не тревожила душу, она спрятала открытки под тюфяк.

Смерть Дольской неожиданно сблизила ее с № 50220 — Оксаной Петренко из «щирого города Кыива». В день похорон, к вечеру, она перешла сюда из другого конца барака.

— Хочу с тобой, — сказала, закидывая тощее одеяло на верхние нары. Сунувшуюся было старосту барака просто послала подальше — Оксана в лагере не новичок и умела постоять за себя.

По вечерам она пела. Когда-то у нее был хороший голос — видимо, сопрано — но сибирские морозы, ангины и курение сделали свое дело — голос сел. Несмотря на это, послушать Оксану собирались женщины со всего барака. Усевшись в кружок, затягивали сначала одни, потихонечку, вдвоем или втроем, искоса поглядывая на Оксану. И она не выдерживала. Свесив босые ноги со вздувшимися венами и глядя в темное окно, заводила хрипловато: «Ой казала ж мени маты, тай наказывала, шоб я хлопцив не любила, не приваживала».

Песенный репертуар ее был огромен, от святочных колядок до чистой классики. Лежа на нарах, Лариса слушала то арию Одарки из «Запорожца за Дунаем», то Наталку-Полтавку, то Наймичку.