Страница 44 из 60
— Спой вот это, — попросила она однажды и тихонько напела арию Кармен. Оксана моментально подхватила — когда-то она слышала эту «писню» по радио.
Мать Ларисы Елена Эдуардовна Хорунжая очень любила музыку. Когда отец бывал дома, устраивались маленькие музыкальные вечера. Сам Георгий Максимович хорошо играл на скрипке, жена аккомпанировала на рояле. На такие вечера приходили соседи — сослуживцы Георгия Максимовича с женами и детьми. Сами сослуживцы на такие забавы смотрели искоса: ни тебе водки, ни добрых революционных песен. В маленьком киргизском городишке водка и пляски вприсядку с «гиканьем и свистом» были у них единственным развлечением. После концерта устраивались танцы. Тапером была мама. Она же заваривала чай. Его покупали у киргизов, которые имели связи с контрабандистами. Они же привозили в военный городок баранину, кумыс, козий сыр, кишмиш и огромные сладкие дыни, вкус которых Лариса не могла забыть и в лагере.
Чая в лагере не было никакого. Иногда бесконвойники проносили в зону кедровые ветки и листья черной смородины. Она росла по берегам таежных речек. Но за смородину и кедрач надо было платить деньгами или табаком, а у Ларисы ни того, ни другого не было.
Впрочем, летом она сама кое-как добывала зелень. В основном это был пырей — самая живучая травка из всех, что пытались вырасти на тщательно пробороненной полосе запретки. В самом лагере не было ни травинки. Чтобы найти пырей, надо было встать раньше всех и пройтись медленным шагом вдоль запретки. Пырей вырастал возле столбов, на которых натягивалась колючая проволока, но не со стороны зоны, а со стороны частокола, окружавшего зону. Рука зэка, протянувшаяся туда, попадала в запретку, и часовой имел право выстрелить с вышки, а надзиратель — запереть в карцер или заставить три дня мыть полы на вахте. И все это из-за крохотного зеленого стебелька высотой не больше Ларисиного мизинца. Но она понимала, что без этого стебелька ее жизнь в один прекрасный день может оборваться, и потому, как могла, хитрила. Медленно шла вдоль запретки, слегка пошатываясь, как ходят дистрофики, и изредка садилась на землю. Для стрелка на вышке — явление обычное.
Когда за столбиком показывался зеленый стебелек, Лариса опускалась на колени…
Если стебелек был очень маленьким, она съедала его тут же, если довольно большой, несла в барак. Раньше всем найденным она делилась с Ниной Николаевной, теперь — с Оксаной.
Жить совсем без любви Лариса не могла. После ареста родителей ее отвезли в спецдетдом, где она сразу привязалась к воспитательнице Митрофановой. «Маме Юле», как звали ее дети, шел тогда девятнадцатый год, Ларисе — шестнадцатый. Мама Юля была комсомолкой, Лариса только что лишилась этого высокого звания, Митрофанова была дочерью рабочего, Лариса дочерью, внучкой и правнучкой военного. Дома Лариса играла на рояле Шуберта, Моцарта, Гайдна, Чайковского, а Митрофанова с трудом осваивала гармошку, да и то потому, что все организованные передвижения воспитанников спецдетдома по зоне должны были сопровождаться музыкой. У Ларисы было очень красивое лицо с правильными тонкими чертами, большие темные глаза, густые ресницы. У Митрофановой — круглое курносое лицо без бровей и ресниц с маленькими светлыми глазками.
В одном только Митрофанова обошла Ларису — это в прическе. Свои, цвета спелого колоса, волосы она могла заплести в косичку, сделать челку надо лбом или зачесать на затылок, как это делала директор спецдетдома Алевтина Игнатьевна Разгонова. Голова же Ларисы была обстрижена под машинку.
И все-таки они дружили. Дремучая серость одной и развитость другой представляли собой как бы разноименные полюса — они притягивались друг к другу.
Кроме довольно длинных волос у Митрофановой имелись и другие достоинства. Например, на спортивных состязаниях она боролась, крутила на турнике «солнышко», поднимала гири. Раскрасневшаяся и довольная, мимоходом хлопала Ларису по плечу:
— Учись, подружка!
Слово «подружка» услыхала однажды Разгонова.
Подойдя к сидевшим на скамейке девушкам, сказала, глядя почему-то на Ларису:
— Подружкой она тебе, Юлия, никогда не была и быть не макет. Она чесеир[29] — дочь врага народа, а ты комсомолка, воспитательница, общественница. Дочь рабочего, наконец. Стыдно не понимать разницы, ведь тебе скоро девятнадцать.
Тогда, на спортплощадке, Лариса сдержалась, не заплакала, но в палате с ней случилась истерика.
Отец Юлии Поликарп Петрович Митрофанов навещал дочь редко — много работал на Кировском в литейке. Его жена умерла, когда Юле шел третий год. Поликарп Петрович был высокого роста и имел большую физическую силу. В детдоме его знали и любили. Когда в дверях проходной показывалась его высокая медлительная фигура, мальчишки всех возрастов устремлялись к нему. Так и ходил он, обвешанный пацанами, довольно улыбающийся в прокуренные усы.
Однажды Юлия привела его в палату к Ларисе — хотела похвастать, какие у нее в отряде умные и хорошие девочки. Она всерьез верила, что перевоспитывает детей врагов народа.
Поликарп Петрович взглянул на Ларису, одобрительно кивнул — девушка ему понравилась, и обратил внимание на табличку, привинченную к ее койке. Прочитав фамилию, поднял глаза на Ларису.
— Так, так… Хорунжая, значит? Лариса Георгиевна? Фамилия знакомая. А позволь спросить: комбригу Хорунжему Георгию Максимовичу не родственница будешь?
— Это мой отец, — ответила Лариса и села на койку — ноги ее не держали.
— Так, так… — с деланным безразличием повторил Митрофанов, он оглянулся. В дверях стояла директор спецдетдома Алевтина Разгонова.
На следующий раз Поликарп Петрович не стал возиться с пацанами, а сразу прошел в палату к Ларисе. В руках у него был какой-то сверток.
— Вот тут… Поешьте с Юлькой. Тоже небось рыбку-то обожаешь. Моя от нее сама не своя.
Но, как и в первый раз, в дверях палаты возникла Разгонова. Увидев на тумбочке сверток, решительно сунула его в руки Митрофанова.
— Это запрещено. Между прочим, вас, Поликарп Петрович, давно ждут на спортивной площадке, в прошлый раз вы обещали рассказать детям о штурме Зимнего.
И в третий, последний раз увидела Лариса Поликарпа Петровича. Был будний день, и Разгонова уехала в город на какое-то совещание. В проходной его знали и пропустили без хлопот. Он пришел, взял стул и сел рядом с койкой Ларисы — у нее болела голова: накануне до глубокой ночи читала книжку про Красную Армию. Ей вообще нравились эти книги, даже их примитивный язык, рассчитанный на детей и солдат. Читала, хотя уже давно была знакома и с Пушкиным, и с Толстым, и с Достоевским. Читала потому, что в каждом командире видела своего отца…
В этот раз Митрофанов не принес ничего. Посидев немного, прокашлялся и сказал:
— Служил я с твоим отцом, девушка. В Средней Азии басмачей били. Хороший человек был наш комбриг Хорунжий. И как это его угораздило с врагами связаться? Мне Юлька сказала, я не поверил. И сейчас не верю! Напутали чего-то там наверху. Я знаю комбрига Хорунжего самолично! Не мог он… это самое… Не мог!
Лариса поняла, что Митрофанов пьян. Трезвый человек не рискнул бы произнести такое…
— Поликарп Петрович, идите домой. Тут у нас народ ходит, директриса может вернуться…
Она боялась не за себя — со своей судьбой она давно примирилась — а за Митрофанова и Юлю: узнают, что он служил под началом Хорунжего, чем еще это кончится…
Уходя, он заверил, что напишет самому Клименту Ефремовичу. Лариса кивала головой и благодарила, а сама думала: проспится и забудет. Или просто не решится — было уже такое с другими и не раз… Да и кому писать? Уже тогда она многое понимала, а впоследствии, в лагере, Нина Николаевна Дольская подтвердила ее сомнения:
— Писать жалобы можно в случае судебной ошибки. То, что происходит в Советском Союзе, не ошибка судей, это запланированное истребление лучшей части общества. Кому-то наша интеллигенция стала мешать. А писать жалобы ЕМУ — вдвойне глупо. Это значит жаловаться на него самого.
29
Член семьи изменника родины.