Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 99

 

Я вчитывался. Я холодел от восторга и непонимания. Ну да, бандит. Ну да, борец за неправое дело. Селивановский это хорошо объяснил. И с девками у батьки не все получалось. Но почему, почему, почему так легко запоминались именно эти стихи, а не патриотические опусы из школьных хрестоматий?

 

И вновь, прорезав плотные туманы, На теплые архейские моря, Где отбивают тяжкий пульс вулканы, Льет бледный свет пустынная заря…

 

А тут что упаднического? И что такое вообще упадничество? Почему рабочий и колхозник не могут, как утверждал Селивановский, понять такие стихи? Гумилев, Ахматова, Зенкевич, Нарбут, Андрей Белый, Мандельштам, Сологуб, Зинаида Гиппиус, Илья Сельвинский, Багрицкий впервые предстали передо мной в замечательной книге А. Селивановского. “Мы когда империи, помните, бабахали…”

В мире появились новые звуки, запахи, цвета.

 

К тому же зимой 1957 года я стал убежденным дарвинистом.

Каждую зиму мы заливали на своей улице каток, на котором катались все. Катался там и местный хулиган Паюза (один из семьи Анучиных) на “снегурках”, примотанных к валенкам веревочками. Про Паюзу мы твердо знали: он скоро “сядет”. За что? Увидим. Про снежного человека, очень популярного в те годы, мы твердо знали, что он существует, а про Паюзу — он скоро “сядет”.

И тут произошло следующее. Катаясь на своих “снегурках”, Паюза упал.

Весь каток замер, а я засмеялся. Невольно засмеялся. Почему-то падение Паюзы показалось мне смешным. Зато всем на катке сразу стало ясно, за что наконец “сядет” Паюза. Некоторые даже подтянулись поближе, чтобы получше видеть всю техническую сторону этого дела. Но Паюза, видимо, ударился сильно, я успел сбежать. И целый месяц старался лишний раз не выходить из дома, в школу ходил дальними обходными путями. Отец в это время ремонтировал городскую библиотеку и, видя мою необыкновенную (похвальную, конечно) усидчивость, принес мне в подарок списанный толстенный том Чарлза Дарвина “Происхождение видов путем естественного отбора...”. Замечательное академическое издание 1935 года с вступительными статьями Н. И. Бухарина и Н. И. Вавилова, в переводе К. А. Тимирязева.

“Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую; он может дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии”.

Я убедился в правоте Дарвина довольно скоро.

За месяц, что выпал на изучение указанного выше научного труда, Паюза успел проиграть борьбу за существование, и его “переместили из одного климата в другой” и дали ему пищу, “которой он не питался в своем естественном состоянии”.

Так что в равной мере меняли меня и Селивановский и Паюза.

А там подступали потрясения, связанные с “Новым миром”.

 

Изучая книгу “В литературных боях”, я понял, что читать надо прежде всего тех поэтов, которых Селивановский ругает. Такой вот закон от обратного. И не потому я тянулся к неизвестным мне поэтам, что не признавал современную советскую поэзию (там у меня были свои любимчики), а как раз потому, что к моменту окончания школы я окончательно убедился, как замечательна русская поэзия вообще. “Вертоград моей сестры, вертоград уединенный…” Когда в 1958 году с письмом академика Д. И. Щербакова я приехал в новосибирский Академгородок, чувство это только усилилось. Оставаясь на ночные дежурства в здании на улице Советской, в котором некоторое время размещались многие будущие научные институты Академгородка, я перечитал груды удивительных книг, хранившихся в чудесной объединенной библиотеке Сибирского отделения Академии наук СССР. В работах ботаника Верзилина вдруг возникали эпиграфы из Гумилева, из Багрицкого, из Тихонова, а знаменитая (фактически запрещенная в те годы) работа академика Л. С. Берга “Номогенез, или Эволюция на основе закономерностей” начиналась с уже знакомых стихов-эпиграфа:

 



Устремляя наши очи На бледнеющий восток, Дети скорби, дети ночи, Ждем, придет ли наш пророк. <...>

Дерзновенны наши речи, Но на смерть осуждены Слишком ранние предтечи Слишком медленной весны…

 

Биолог Б. М. Козо-Полянский и поэт Осип Мандельштам, геохимик А. Е. Ферсман и Борис Пастернак, палеонтолог И. А. Ефремов и Мария Шкапская, эволюционист И. И. Шмальгаузен и Михаил Кузмин — все они нашли место в моем сердце, хотя туманность еще не сгустилась в яблоко.

Работая в Институте геологии и геофизики новосибирского Академгородка, каждодневно общаясь с людьми известными и очень известными, я никогда не забывал про один загадочный деревянный дом в Тайге. В этом доме жил знакомый моего отца, некто Темир Федоров — человек мрачный, неразговорчивый, и за пыльными стеклами окон смутно проглядывал шкаф, явно набитый книгами не Мальцева и Бабаевского.

Так я думал.

Нет, не думал, а был уверен.

Наверное, никогда и не заглянул бы я в тот шкаф, наверное, и жизнь моя сложилась бы не так, как она сложилась, но в 1962 году в ноябрьском номере “Нового мира” появилась повесть Александра Солженицына “Один день Ивана Денисовича”.

Достать журнал было невозможно — в рознице он ушел сразу, в библиотеках за книжкой журнала выстраивались многомесячные очереди, но у меня журнал был. Я тогда умел доставать все, что мне хотелось прочесть. “Засыпал Шухов вполне удоволенный, — читал я, понимая, что читаю нечто, очень крепко связанное с жизнью моего отца, с жизнью наших соседей по Телеграфной. — На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся”. Слова простые, знакомые, но с ужасным подтекстом, я это чувствовал, поскольку слишком хорошо к тому времени знал, о чем в повести идет речь. “Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый”. И заключительные слова: “Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов — три дня лишних набавлялось…”

 

Мне как раз надо было ехать в Тайгу.

А судьба существует. Судьба непременно сводит нужных людей.

Первый, кого я увидел на вокзальном перроне, был тот мрачный, немного постаревший отцовский знакомый. Увидев в моих руках знаменитый номер “Нового мира”, Темир даже изменился в лице.

“Отдай его мне”.

“С чего это вдруг?”

Пока мы переходили железнодорожный виадук, а потом мимо зеленого, а потом мимо желтого магазина шли в сторону городского базара, Темир приводил мне десятки причин, по которым журнал должен был перейти к нему. Отдельной книгой повесть Солженицына может не выйти… Номер журнала могут конфисковать… И так далее и тому подобное… А у него, у Темира… История, в общем, ординарная для России. Мать и отец, сгинувшие в тридцать седьмом. Бабка, лишенная права проживать во всех крупных городах СССР. Скупые долгие разговоры на кухне, исключительно между собой. И бесконечное ожидание: заговорят ли когда-нибудь о судьбах тех, кто был увезен, угнан на север, раскидан по многочисленным лагерям…

 

В свое время выслан был на север еще один из моих старших друзей — писатель Сергей Александрович Снегов. Его история имеет самое прямое отношение к “Новому миру”, потому привожу ее здесь.

После ареста “из Ленинграда меня привезли в Москву, — вспоминал Сергей Александрович. — Здесь я побывал в именитых тюрьмах — на Лубянке, в Бутырках, Лефортове — свыше десятка месяцев. <...> Только в тридцать девятом году соловецким этапом по Севморпути отправили нас „трюмным грузом” в Дудинку”.