Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 89



Карамзин тяжело заболел: Пушкин боится открывать газеты. Возможно, боится того, что после Карамзина ему заступать на его место. Готов ли его проект, или у него для показа обществу есть только «комедия», XVII век с царем Борисом?

Совпадение, которое никак не идет из головы. Ясно как будто, что тема иная: тут прямо о математике, о геометрии в предположении точного расчета.

23 февраля 1826 года Николай Лобачевский выступил в Казанском университете с докладом на тему «Воображаемая геометрия»: сжатое изложение начал геометрии со строгим доказательством теоремы о параллельных. Доклад был сделан на французском языке (оригинал текста утрачен). У коллег он энтузиазма не вызвал, равно и у оппонентов, коим был разослан заранее: ответов на сочинение Лобачевского не последовало. Много позже идеи, высказанные автором в «Пангеометрии», получили всемирное признание.

Pangeometria — так в оригинале. Все же это не воображаемая геометрия, но все-геометрия, попытка пересчета большего мира, для воображения которого доказательство теоремы о параллельных есть только повод, вход, порог, через который необходимо переступить, переменившись внутренне.

Мои знакомые математики расценивают предложение Лобачевского как философский проект, косвенно относящийся к строгой математической науке [75].

Кстати, все они относят появление теории Лобачевского к сороковым годам. Тогда, не ранее, по их ученому ощущению, могло возникнуть это видение (ударение на первый слог) Лобачевского, наблюдение следующего по знаку сложности мира.

Нет, это видение было заявлено вовремя, в начале 1826 года, в тот момент большого русского пересменка, когда прежней России — даже в теории, в воображении — более существовать не могло. Прежнее ее пространство было отменено; это могли понять только люди, в высшей степени чувствительные к переменам метафизического чертежа, к тем сбоям и смещениям внутренней картины, которые ощутились наблюдателями как приход некоей новой пустоты. Пустота была истолкована и затем не однажды перетолкована, как прямое политическое следствие провала восстания декабристов. Политическая пустота: тут спорить не о чем. Предположение таково: эта политическая пауза, ничто во времени между декабрем 1825 года и коронацией Николая I в августе 1826 года в Москве была внешним выражением паузы метафизической, метаисторической, куда более значительной по своему масштабу и последствиям. Россия исчерпала ресурс движения, заданного за сто лет до того реформатором Петром I. Она не поместилась в европейские координаты — внутренне, в ощущении верного для себя места. Оттого это в первую очередь выразилось в ее языке. В этой сфере ее общее мнение могло выразиться достаточно объективно: в авторском и читательском «естественном» отборе, сумме предпочтений, которые в несколько поколений отсеяли все лишнее и ненужное русскому человеку и оставили нечто «геометрически» узнаваемое: царство, Москву в слове. И бумажного царя, который с этого момента мог соперничать с настоящими царями.

Первым на этот трон был посажен Пушкин; не сразу, не при жизни, но задним числом, в серединеXIX века, когда победа московского «бумажного» сознания уже не вызывала сомнений.

Эти метаморфозы (России как большой книги) не имели непосредственного отношения к фигуре нового императора Николая I. Переворот в истории русского слова состоялся прежде его воцарения; он только воплощал его следствия, оставаясь на поверхности, наверное, и для себя самого императором петербургским, но на деле все далее уходящим от Европы в Москву (не географически, но ментально, пан-геометрически).

Отсюда и вопрос, который все нейдет из головы: случайно ли появление проекта Лобачевского на переломе внутренних русских пространств, случайна ли его синхронность с выступлением Пушкина, с его «московским» проектом, предъявленным в «Годунове» и затем, в сжатом виде, в «Пророке»? Эти двое опередили свой век: они превзошли его в масштабе своего «пространственного» видения, приступив к описанию большего мира, каждый на своем языке.

Россия замерла на перекрестке времен, точно в темноте рождественских Святок. Празднующие взглядывали в разные стороны. Кто-то — в Средневековье. Общим мнением комиссии по делу о декабристах, которое было предъявлено новому царю для высочайшего утверждения, было: казнить до ста участников выступления на Сенатской, пятерых же руководителей его четвертовать публично.

Вердикт из времен царя Бориса.

Пушкин — Вяземскому, не позднее 24 мая 1826 года.

Представь ее (судьбу) огромной обезьяной, которой дана полная воля. Кто посадит ее на цепь? Не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего.

V

22 мая 1826 года умер Карамзин. Опустошение — опустынивание — эпохи достигло предела.

Возможно, его смерть была поворотным пунктом, после которого Пушкин направляется прямо к «Пророку». Некоторое время ему потребовалось, чтобы успокоиться, оценить реакцию современников на уход Карамзина, возмутиться ею, написать посвящение «Годунова» — памяти его, Карамзина. Оглянуться, собраться с духом, признать свою (персональную) ответственность за чертеж слова и — писать манифест.



Манифестом стал «Пророк».

Потрясение от смерти Карамзина по календарю приходится примерно на его, Александра, рождение. В сравнении с прошлым годом — праздничным, хоть и тяжким, проведенным на перекрестках и в сомнениях, но все же целым, — этот, 1826-й, обходится без церемоний и весь разбит на части, на дни, друг с другом особо не связанные.

Но все же свои дни, между весной и летом, и далее, на пике света, он пропустить не мог. Вновь Пушкин, теперь уже привычным образом, вознесся: вид страны, как будто обезглавленной, умолкнувшей, вмиг позабывшей самое себя, ему открылся.

13 июля на кронверке Петропавловской крепости были повешены руководители декабристов. Так начинается спуск с вершины 1826 года.

Пушкин узнает о казни 22 июля; вместо стихов в альбоме рисует виселицу в нескольких ракурсах. Один рисунок в перспективе.

Возможно, с целью проверить его реакцию на казнь и, во всяком случае, навести о поэте справки, в июле в Святые горы приезжает некто Бошняк. Источники пишут о нем уверенно: шпион. Добрейший настоятель, отец Иона, дает ему об Александре отзыв самый благоприятный.

Он ни во что не вмешивается и живет как красная девка.

«Красная девка» Пушкин едет в монастырь в конце июля. Служба за помин души усопшей тетки; в церкви, стоящей высоко, как скворечник, с несколькими пролетами лестницы, на которой предпоследняя площадка уготована для его могилы, Александр видит на столике Библию, открытую на шестом пророчестве Исайи.

…Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих

Считается, с этого момента пошел прямой отсчет (собирания, сплочения) «Пророка».

Подсказка — шестикрылый серафим, горящий уголь, уста — слишком очевидна. Настолько, что сам эпизод в церкви кажется сочиненным по случаю. Также в качестве некоторого образца (первотолчка), не столь близкого, упоминают 38-й псалом Давида: …воспламенилось сердце мое во мне; в мыслях моих возгорелся огонь… Еще добавляют Коран и прозрение Магомета в пустыне. Но чем больше этих первоисточников [76], тем становится яснее, что они могут послужить только фоном для пророчества самого Александра. Оно столь же универсально, включено в традицию, помещено в «стены» Библии и Корана, сколько является изнутри, рожденное в индивидуальном опыте самоосмысления и духовного преображения.

Есть спор по поводу прототипа: Пушкин, мол, пишет не о себе, а о — приводятся варианты: упомянутые, Исайя и Магомет, а также современники Пушкина, в том числе женские персонажи; разброс довольно велик. Наверное, и тут сказывается универсальный характер откровения, которое можно приложить (присвоить) многим из его читателей. И все же при внешних совпадениях, которые все до единого могут отозваться у Пушкина суммарным взаимоподтверждающим эхом, основным прототипом — героем, пережившим и освоившим опыт преображения, — остается сам поэт. Он сообщает то, что «видит» изнутри; внешнее пространство резонирует в такт его внутреннему сообщению.

75

75 См. эссе «О нахождении Арзамаса», рассуждение о несчастиях отца Лобачевского, московского землемера, имевших место на юге Нижегородской области во время его работы в екатерининской комиссии, рассматривающей следствия пугачевского бунта.

76

76 В тексте, который в 1815 году послужил поводом к созданию «Старого Арзамаса» — «Видении в какой-то ограде» Дмитрия Блудова — есть пассаж, который также можно отнести к ряду скрытых источников пушкинского «Пророка». Герою «Видения», тучному и косноязычному персонажу, под которым подразумевается драматург Шаховской, является старец (адмирал Шишков) и сообщает откровение, излагающее в перевернутом виде принципы «Беседы любителей русского слова». Заканчивается «Видение» следующими словами: И престал вещать старец, и вложил он мне в сердце главу змии малой, и наполнился я духа старчого… И тут узнаваем «Пророк» — потому узнаваем, что сама ситуация встречи с вещим старцем, ангелом, серафимом, ближним или дальним подобием (посланцем) бога вполне универсальна. Вероятно, Блудов цитировал Исайю; для него это была вспомогательная подсказка. Также и для Пушкина это были наводящие сюжеты; разумеется, он помнил о начале «Арзамаса», помнил и «сакральный» текст Блудова. Но, в отличие от смеющегося Блудова, от пародийного начала «Арзамаса», Пушкин теперь предельно серьезен. Не карнавальное, но истинное пророчество он излагает в своем стихотворении. Им окончательно исчерпывается «Арзамас»: «Пророк» заканчивает эпоху поиска нового слова: он и есть это слово. Насмешки отменены; будущее открылось носителю нового слова со всей возможной полнотой.