Страница 72 из 89
В любом случае псковский чертеж более не был скучен, — потому что стал теперь одушевлен, пропущен Александром сквозь самого себя.
О разности пейзажа
Наверное, нужно еще раз уточнить пространственные позиции Пскова и Новгорода: все же они разны. Новгород из своей исходной плоскости раскладывается как конверт, расписывая по пунктам, историческим и географическим, стадии развития русской цивилизации. Это готовый учебник под открытым небом. Псков, тем более Михайловское, расположенное сокровенным узлом на холмистом «острове» середь густого леса, не так геометрически наглядны. Но Михайловскому и не требуется быть учебником пространства. Здесь в потаенной пригоршне пейзажа, так, как нам в данном случае интересно — по праздникам — «складывается» новый человек. Он, Александр, в себе обнаруживает море, год назад утраченное — летнее, внутреннее море, округлое царство времени. И за этой метаморфозой также виден чертеж, которому новгородский образец служит только вспомогательным подспорьем. Новгород на своем «макете» показывает последовательность русского ментального роста; Пушкин в Михайловском в один год на себе ее повторяет. Вначале он может вовсе не задумываться о значении праздников и сопутствующим им приращениям души, однако как по нотам играет эту партию. И вот ключевой момент: к лету 1825 года Пушкин понимает — почти физически, или, если угодно, метафизически, — что за чудо с ним происходит. Он прямо об этом пишет, он «переклеивает» свою трагедию согласно ясному сознанию своего преображения в пространстве.
Эта аппликация-анимация интересует его необыкновенно.
Письмо Н.Н. Раевскому, конец июля.
Я пишу и думаю. (Вариант: размышляю — J’йcris et je pense; то есть — пишу «перед зеркалом», различаю мысль в пространстве.)
Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я подхожу к сцене, требующей вдохновения, я или выжидаю, или перескакиваю через нее. Этот прием работы для меня совершенно нов…
…Я чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития.
Вот она, «совершенная новость»: он сам, как замысел, как чей-то «чертеж», теперь развернут полностью. Он и есть воплощенное пространство. Только так он может писать новый московский миф: совпадая с Москвой во внутреннем самоощущении — поэтапно разворачиваясь сферой, не имеющей размеров.
Все же русский язык для выражения таких мыслей показался Пушкину недостаточно опространствен: манифест (письмо Раевскому) написан по-французски. Ключевое слово, однако, произнесено — вернее, обозначено, так как объект впрямую непроизносим: вme, душа — перестроение себя есть процесс духовный.
Это душевное и духовное наполнение столь остро им сейчас ощутимо, что временами Александр задумывается о возможности дальнейшего роста. Не есть ли это конец его как поэта, и тогда это преображение — начало чего? Кто он, следующий Пушкин?
Он — человек растущий; на этот счет у него есть заклинание, цитата (если память не изменяет) из Сократа. На языке метафизики, коего в России не существует, или он пребывает в диком состоянии [68], это звучит так: Достижение своего предела есть уже выход за него.
Не случайно именно сейчас Пушкин цитирует в своих дневниках Паскаля.
Все, что превышает геометрию, превышает нас.
Мы — «черченый» народ; сознание этого, соучастие в «черчении» есть преодоление ограниченности, заданности, несвободы «чертежа». Мы чертим себя свободно.
«Годунов» выше геометрии вот в каком смысле: он представляет собой поле захватывающих поверх-математических упражнений: заглядывание в иное (большее) время, сплочение русского вакуума, синтез героя и фона, соразмерение себя со страной, посажение «самозванца» Александра в цари.
Сюда же записать заполнение собой пейзажа, который когда-то над озером Кучане столь широко и многообещающе распался. Все это поверх геометрии, это выход за очевидные пределы, как собственно работа над «Годуновым» есть выход за пределы собственно поэзии. Пушкинское сочинение за год стало таинством. Оттого Александр ото всех прячет «Годунова», только намекая о нем в письмах ближайшим своим друзьям. «Нечто» пятистопным ямбом без рифм, «что-то» у него на пяльцах: драма растет где-то в самой глубине пушкинской лаборатории, оставаясь на поверхности в намеках и иносказаниях.
Не просто поэзия, некое большее действие (переплетение судьбы, рифмы во времени?) производится Пушкиным в Михайловском. Для этого весной явилось новое слово; оно подперло небеса, наполнило легкие. Теперь новорожденный Новоалександр может перекачивать без усилия свинцовый северный воздух. Он выжил в этот год, к тому же выдумал себе занятие необыкновенное. Можно попытаться передать его встречной метафорой: через полынью бумаги перенырнуть в иное время, рассеять Смуту, сесть на трон — царем времени.
Июнь — месяц непростой; иные полеты в июне над Москвой порой бывают наказуемы.
О наказании светом
В июне 1606 года самозванец Григорий Отрепьев был убит заговорщиками. Очередной (организованный Шуйским) московский бунт полыхнул и спалил Лжедмитрия — Отрепьева. Кончина его была героической; он бросился на бунтовщиков с саблей, с большой высоты, отчего разбился насмерть или покалечился и был добит на месте. Такова легенда. Москва его проводила огнем — избытком света, как раз по сезону. Деревянная потешная крепость под названием «Ад», которую некогда построил сам Лжедмитрий по случаю очередного московского праздника, была вывезена за город в урочище Котлы, где, согласно не русскому, но, скорее, индийскому (то есть опять-таки южному) обряду, самозванец был сожжен. На глазах Москвы он сгорел в адском котле. Пеплом его зарядили пушку и выстрелили — прочь от Москвы. Туда же, на юг — к солнцу. Так Григорий Отрепьев «вышел в свет».
III
О календаре забывать не следует, хотя он составляет только фон происходящего, — календарь есть та ткань, что растянута у Александра на пяльцах; по ней он вышивает своего «Годунова».
Москва меряет мир временем: оттого ее календарь так подробно разработан и осмыслен как универсальный модуль бытия. Даже стрельба из пушек («царским» пеплом) производится в ней согласно рисунку циферблата.
О макушке года
Июль для Москвы есть вершина, «макушка года». Это «кремль» календаря, верхняя цитадель года (города). С января месяца Москва взбирается все выше, разворачиваясь все шире сферою календаря, пока не покоряет вершину июля.
Есть положение Москвы в зените: праздник, отмеченный как во времени, так и в пространстве: Иванов день (7 июля по новому стилю), который соответствует в реальном пространстве города золотой макушке колокольни Ивана Великого. Сей хронотоп означает метафизический центр столицы. Вокруг этой точки, уперев в нее иглу невидимого циркуля, Москва чертит свои характерные круги.
То же происходит и с Александром: он также находит свой зенит. В очередной раз можно отметить его замечательную синхронность с Москвой: с января месяца Пушкин московским образом растет, пока не достигает в вознесенском полете высшей, июльской точки года. С нее, как с Ивана Великого, Пушкину открыт весь русский мир. Здесь со всею силой им овладевают «царские» химеры. Отсюда он судит (в слове) всех и вся — посылает Державина на восток, к татарам, за то, что язык того не русский, не московский.
Вставная сцена в «Годунове» на первый взгляд неожиданная, но, в свете «царского прозрения» Пушкина, достаточно уместная. Царевич Федор чертит географическую карту, чертеж земли московской. Не столько наследник Федор, сколько «наследник» Александр смотрит с высоты на свое царство и видит его целиком — и центр, и крайние пределы. Москва, Новгород, Астрахань, вот море, вот пермские дремучие леса, а вот Сибирь.
68
68 В том же письме, где Пушкин сообщает Вяземскому, что у него готова трагедия, затем называет ее комедией, затем сознает, что ни то ни другое у него толком не готово (13 июля 1825 года), он пишет следующие вещие строки: Когда-нибудь должно же вслух сказать, что русский метафизический язык находится у нас еще в диком состоянии.
Когда-нибудь! Еще находится… Этот метафизический должен прежде как следует отвлечься от упоенного самонаблюдения, увидеть себя со стороны, только затем прояснится выход его из отмеченного поэтом счастливого (дикого) состояния.