Страница 25 из 36
— Свадьба? — спросила она, когда погрузившись в машину, заваленную пакетами, они поехали на Ордынку.
— Проводы, — ответил он серьезно.
— Далеко?
— В Антарктику.
Людмила Васильевна засмеялась. Но было что-то очень невеселое в том, как Лепестков, приехав с ней на Ордынку, принялся прибирать в комнате и накрывать на стол. Помедлив немного, она снова спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Ровно ничего.
— Ой ли!
— Право же!
— И нельзя помочь?
Он слабо усмехнулся.
С Проваторовым невозможно было договориться по телефону, потому что после работы он возился со своими рыбами и оторвать его от этих рыб, важно дремлющих в огромных освещенных аквариумах, можно было только силой. Так Лепестков и сделал: приехал, надел на Проваторова шубу и: посадил в такси,
Кошкин, которому он позвонил от Проваторова, согласился сразу.
— У меня гостит племянница, — сказал он. — Я привезу ее с собой, хорошо?
Юра Челпанов пришел, когда садились за стол.
Так начался этот вечер — весело, но неопределенно. Никто не понимал, по какому поводу Лепестков позвал гостей и что должно было произойти в его боковушке.
Разговаривали ни о чем, смеялись, шутили. Но в шутках чувствовался оттенок ожидания. Ничего не ждала только племянница Кошкина, которая, кажется, не сомневалась в том, что московские ученые собрались в честь ее приезда. Племянница оказалась артисткой минского драматического театра. Она вертела лохматой рыжей головкой, много пила и кокетничала со всеми, даже с Людмилой Васильевной, которая покатывалась со смеху, едва та открывала рот. В большом, красивом, седом Проваторове артистка заподозрила драматический талант и сказала, что с такой внешностью он должен работать не в каком-то ВНИРО, а играть Ричарда Львиное Сердце. Эта артистка чуть не заставила Лепесткова отказаться от затеи, ради которой он позвал друзей. Но он не отказался.
Его книга была еще далеко не закончена, и он не решился бы устроить чтение так скоро, если бы не другое, важное решение, которое могло на неопределенно долгий срок изменить его жизнь.
— Вот только боюсь, не соскучилась бы... — Он забыл, как зовут племянницу Кошкина.
— Ерунда. Леночка как раз нуждается в некоторых научных представлениях, чтобы окончательно покорить любителей джаза, — возразил подвыпивший Иван Александрович. — В крайнем случае, она немного поспит. Дать тебе подушку, Леночка?
Артистка с гордостью отказалась, и Лепестков, отодвинув в сторону грязную посуду, положил рукопись на стол.
Он не сразу начал читать. Волнуясь, он долго устраивал над столом чертежную лампу, вытягивая и сгибая ее длинную шею. Его румяные длинно-круглые щеки слегка побледнели, вьющиеся некрасивые волосы как-то отдельно повисли над лбом, напоминая парик...
— Алексей Сергеевич, ведь можно не сомневаться в том, что вы принимаете участие в организации антарктической экспедиции? — спросил он, когда все разошлись, кроме Проваторова, не любившего рано уходить из гостей.
— Можно. И даже должно.
— Так вот. — Раскрасневшийся, в пиджаке, наброшенном на крепкие плечи, Лепестков, стоя на коленях, мешал угли в прогорающей печке. — Не нужен, ли вам биолог, кандидат наук, тридцати семи лет, рост — сто семьдесят два, вес — семьдесят четыре?
Проваторов задумчиво посмотрел на него.
— К пингвинам захотелось?
— Да. Засиделся.
— Кажется, научный состав уже укомплектован.
— А вспомогательный?
— Не поедете же вы хлебопеком?
— Нет. Но я, например, знаю штурманское дело.
— Мало у нас своих экспедиций?
— Много. Но мне охота туда.
— Ладно, поговорю, — нехотя сказал Проваторов. — А что случилось?
— Ровно ничего.
— Правда?
— Разумеется, правда.
39
Очевидно, редколлегия явилась в полном составе, потому что кабинет Беклемишева был почти полон. Я мало знал его. Он был высокий, лет сорока, грузноватый, рыжеволосый, добродушный. Отпечаток достоинства был заметен в том, как он говорил и держался. Такой же — грузноватой, добродушно-снисходительной была и его газета.
Горшков рассказал историю статьи.
При всем моем глубоком уважении к автору, следует признать, что разработка давала более широкие возможности. Эффектность материала не всегда приводит к эффективным результатам.
Это было отвратительно — слушать его, думая о том, что если опровержение будет напечатано, редакция волей-неволей вынуждена будет свалить свою мнимую вину на меня. Невозможно было ненавидеть Кузина, с его добрым кривым носом, с его кадыком и язвой, но я был, кажется, готов убить его за то, что он втянул меня в эту историю.
Почему вопрос об опровержении обсуждался с такой остротой? Потому что так же, как в недавнем прошлом произошли перемены, позволившие напечатать статью, так теперь сопротивление Снегирева, энергия его покровителей и подручных произвели другой, частный, сдвиг, заставивший редакцию серьезно подумать об опровержении. Были люди, которые не хотели печатать его, прекрасно понимая, что газета попадает в неловкое положение. Но были другие, опасавшиеся за собственное положение в редакции, маленькие снегиревы, построившие свое благополучие на осторожности, оправдывавшей любую — с их точки зрения — необходимую ложь. Эти хотели, более того — требовали, думая, что в борьбу вступили люди, с которыми бесполезно бороться. Были, наконец, и третьи, скользящие, взвешивающие, пытающиеся угадать позицию главного редактора — и тайком уже набрасывающие текст опровержения в редакционных блокнотах.
Далеко не все произносилось вслух. Многое передавалось шепотом, на ухо, записочкой, из рук в руки. Кто-то сказал, что следовало «фокусировать» вопрос на других, менее «локальных» случаях, а потом «суммировать» его — и не в одной статье, а в серии больших, научно обоснованных выступлений.
Кузин иронически крякнул. Я впервые видел его в официальной обстановке. Он был совсем другой, нахохлившийся, сдержанно-мрачный. Трудно греметь заржавленными латами в присутствии начальства. Убивать его мне больше не хотелось.
— Прошу слова, — срывающимся голосом сказал он.
Беклемишев кивнул.
— В разработке, которую подготовил отдел, материал суммирован, — начал Кузин. — Фальсификация опытных данных установлена в терапии, в микробиологии, в почвоведении, в животноводстве. Я считаю необходимым послать разработку в ЦК. Теперь о статье. Все поведение Снегирева уже после опубликования статьи говорит о том, что мы были обязаны ее напечатать. Я приведу только один пример. Почти во всех отрицательных письмах по адресу автора повторяется следующее обвинение: «Знал ли он, что Черкашин был душевно болен, и если знал, то почему умолчал об этом?» Или: «Как не постеснялся он воспользоваться словами и поступком душевнобольного человека?» Но вот передо мной две справки. Одну из них Снегирев представил в партбюро в 1948 году, когда его обвиняли в том, что Черкашин из-за него покончил самоубийством. Копию с копии этой справки он прислал в нашу редакцию. Мы с Гершановичюсом поехали в диспансер и установили, что это подложная справка. Прошу сличить с нею ту, которую нам выдали по данным истории болезни.
Он положил на стол бумаги, и они пошли гулять по рукам.
— После самоубийства прошло пять лет. Врач, выдавший подложную справку, умер. Ему повезло, — сказал с отчаянием Кузин. — Потому что, если бы мы были последовательны, мы могли бы привлечь его к ответственности за тяжелое служебное преступление. В истории болезни шизофрения предположена, но не подтверждена. Диагноз — вегетативный невроз у конституционного невропата. Большинство из присутствующих — по меньшей мере я — конституционные невропаты, и у всех, без исключения, вегетативный невроз. Между тем цитирую: «Мы исключили бы его из партии, если бы он не представил справку о том, что Черкашин был душевнобольным...» Из письма бывшего члена партбюро Чернова. Цитирую: «Он доказал нам, что Черкашин выбросился из окна в припадке безумия». Из стенограммы беседы с бывшим секретарем факультетской комиссии Еремеевым.