Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 36



Лепестков приехал в восьмом часу, и Ольга Прохоровна накинулась на него, как будто он был виноват в том, что Остроградский пошел выручать какую-то старуху.

— Сам же говорил, что ему надо держаться подальше от милиции!

— Ничего не понимаю.

Ольга Прохоровна объяснила. Она была очень бледна.

— Надо пойти за ним.

Лепестков искоса посмотрел на нее и опустил глаза.

— Да?

Каждые два-три дня он привозил для Анатолия Осиповича библиотечные книги и сейчас привез много книг в большом заплечном мешке. Твердо ступая, он прошел в его комнату, вынул книги и положил их на стол.

— Куда идти?

— Никуда, — ответила она с раздражением. — Вы устали. Садитесь, будем обедать.

Лепестков молча надел полушубок, треух и вышел.

Через полчаса Ольга Прохоровна увидела их из окна.

Остроградский, похожий на старого рабочего в своих ватных брюках и распахнутой телогрейке, что-то живо рассказывал. Лепестков слушал его, опустив голову, не улыбаясь. За ними ковыляла бабка с раздувшимся от любопытства носом.

Ольга Прохоровна засмеялась. Ей и потом все время хотелось смеяться, хотя в том, что рассказал Остроградский, не было ничего смешного. Ревнивый гражданин оказался худеньким пареньком лет двадцати четырех, едва ли не студентом. Он действительно хотел застрелить жену. О предстоящем свидании ему сообщила соседка Цыплятниковой, тоже работница пекарни, но не из моральных побуждений, а потому что завидовала Цыплятниковой, получавшей за комнату пятьдесят рублей в месяц.

— И действительно был вооружен?

— Да. Старым наганом. И откуда только у него взялся?

— Стрелял?

— Да нет! Как только увидел милиционера, бросил наган в снег и заплакал.

— А вы не подумали, что милиционер может заинтересоваться вовсе не этим студентом, а вами?

— Подумал. Я сперва было не пошел. Но потом мне очень захотелось.

Все засмеялись, и даже сумрачный Лепестков улыбнулся.

— Теперь его в Белы Столбы свезут, — сказала бабка. — Али на Канатчикову. Меня сноха задавить хотела, а у самой сына на Канатчикову свезли. Была я там, видела. Ничего, тихий.

— Бабушка, садитесь с нами, пообедайте, — ласково сказала Ольга Прохоровна.

Остроградский поднял брови. До сих пор между бабкой и Ольгой Прохоровной были несколько натянутые отношения.

Бабка села и за весь обед никому не дала сказать ни слова.

— Мне без полтора года восемь десятков, — сказала она, захмелев после первой же рюмки. — А почему? Потому, что я в бога верю. Наш бог — староверский. Наша вера от вашей — крепкая.

37

Остроградский заметил — этого нельзя было не заметить, — что Ольга Прохоровна была необычно оживлена в этот вечер, а Лепестков, наоборот, молчалив и подавлен. Она часто смеялась, завитки белокурых волос упали на лоб, в тонком лице замелькало что-то отчаянное, беспечное.

— Пусть бы все делали, что им нравится, — сказала она, когда разговор вернулся к тайным свиданьям и ревнивому мужу. — Эх, вот бы жизнь была!

Она, смеясь, посмотрела на Лепесткова, и он покраснел, опустив глаза.

«Поссорились», — решил Остроградский. Последнее время Лепестков стал далеко не так часто приезжать в Лазаревку, как прежде. Он очень похудел, в яйцеподобном лице обнаружились проломы, а во всей плотной, крупной, неуклюже-стремительной фигуре — костлявость. По-видимому, между молодыми людьми были сложные отношения.

После обеда Остроградский пригласил было Лепесткова к себе, но Ольга Прохоровна вдруг не пустила их, заявив, что сегодня она не позволит им говорить о делах.

— Почему бы нам, например, не послушать музыку? — весело спросила она. — Миша, я знаю, не танцует. А вы, Анатолий Осипович?

Он сразу же подхватил этот тон:

— Танцую. По меньшей мере, танцевал лет пятнадцать тому назад. Нет, меньше! На Красной площади, в День Победы. Миша, покрутите приемник, а я пойду и надену новый костюм.

— Не нужно, я шучу. Наверно, и сама разучилась. Лучше почитаем стихи.

— А вы любите стихи?

— Очень.



И Ольга Прохоровна рассказала, как школьницей часами бродила по лесу, читая стихи.

— А еще я любила лежать на полу с раскинутыми руками.

— Зачем?

— Не знаю. У горящей печки. Лежала и думала. Вы помните что-нибудь наизусть?

Остроградский сказал, что в лагере на вечере самодеятельности читал отрывок из «Войны и мира».

— Наизусть?

— Да. Я любимые страницы помню наизусть.

— Ну, прочтите.

— Нет, это длинно. Еще я читал Блока. Хотите?

— Да.

—Он прочел «Под насыпью во рву некошеном».

— Как хорошо! — сказала Ольга Прохоровна и вздохнула.

Лепестков собрался уезжать, и она — это было впервые — стала с жаром уговаривать его остаться.

— Ну, пожалуйста, Миша! Мы еще посидим, поболтаем! Я вам застелю в столовой. Анатолий Осипович, скажите ему.

— Конечно, оставайтесь, Миша. Ведь вы еще хотели рассказать мне о вашей книге.

Лепестков стоял неподвижно.

— Нет, мне нужно, — наконец глухо сказал он.

— Я вас не пущу!

Он надел полушубок и остановился, зачем-то крепко сжимая треух побелевшими пальцами. Потом стремительно, плечом вперед, двинулся к двери. В овале оттаявшего окна Остроградский увидел его мелькнувшую, пересекающую двор фигуру.

— И бог с ним! — сказала Ольга Прохоровна. У нее был расстроенный вид.

— Это звучит, как «черт с ним», — сказал Остроградский.

Она расхохоталась.

— Может быть! Он прекрасный человек. Но утомительный, правда?

— Ничуть.

— Ну, ладно, ничуть. Хотите еще выпить?

— Ого, — сказал Остроградский тихо. — Ого!

— Ну, что «ого»? Хотите или нет?

— Конечно, да.

Она налила себе и ему задрожавшей рукой.

— Вот и все. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Остроградский ушел к себе, но не стал ложиться, а сел у незадернутого окна, за которым были темный двор и грубые почерневшие лапы елей с белыми пятнами снега и дрожащие просветы месяца, который старался спрятаться от Остроградского за быстро бегущими облаками. «Лепестков ревнует ко мне, чудак, а она сердится, — вот откуда это волнение и стихи, и «пусть бы все делали, что им нравится», и глаза. И я бы на его месте ревновал, да еще как! Сидел бы, как тот парнишка, с наганом у окна и ждал поезда семнадцать сорок».

И он стал думать о том, как ему хотелось понравиться Ольге Прохоровне, сперва бессознательно, а потом нарочно: он давно не рассказывал о себе с таким наслаждением, давно не говорил так много о музыке, о литературе. Да, да, ему хотелось, чтобы она заслушивалась его, притихнув, сжавшись в старом ободранном кресле! Он старался внутренне приблизиться к ней и чувствовал, что это удается ему, может быть, потому, что и она понимала, что ему нужен не только ее интерес и волнение, но она сама, с заколотым и все-таки всегда рассыпающимся узлом волос, с беспечным смехом и нежными, разъезжающимися глазами. Разве она не сказала однажды, что никогда и ни с кем ей не было так интересно, как с ним.

Он посмотрел на Иринин натюрморт, который менялся, как человек при вечернем свете — кувшин становился старше, темнее, цветы скромно сияли на сливающемся, исчезающем фоне. «Откуда я привез ей этот кувшин? Ах, да! Из Сванетии. Она не поехала тогда со мной, ждала Машу».

— Ну что ты, конечно же, нет! — сказал он этим цветам, кувшину, этим грубым доскам стола, которые тоже выглядели совсем иначе, чем днем.

38

С вокзала Лепестков поехал не домой, а в магазин «Грузия», где у знакомого продавца купил «Саперави». Для Баевой, которая предпочитала сладкие вина, он взял «Мускат». Она жила рядом с «Грузией»; он позвонил ей, она пришла утонувшая в шубе, похожая на игрушечного мохнатого зверя. Они купили балыку, ветчины, икры и много других вкусных закусок, на которые у него не хватило денег, так что Людмиле Васильевне пришлось на минутку вернуться домой.