Страница 26 из 36
Было ясно, почему Кузин говорил с отчаяньем. Но это было никого не удивлявшее отчаянье, которое все присутствовавшие как бы условились не замечать. Точно он совсем не говорил — так была выслушана его безнадежная, прозвучавшая из другого времени речь. Главный редактор смотрел на него снисходительно, но неподвижно.
Я попросил слова — и удивился, услышав свой взволнованный голос. Мне казалось, что я совершенно спокоен. Я сказал, что преувеличенная осторожность еще бродит среди нас, хотя она основана, в сущности, на инерции, медленно сходящей на нет. Пора очнуться от этого состояния неуверенности, шаткости, унизительного недоверия друг к другу. Пора, наконец, оценить всю дикость, всю неестественность этого чувства, еще недавно вторгавшегося в самые незначительные подробности жизни. Может показаться, что я нахожусь в трудном положении — под статьей стоит моя подпись. Но это мнимое впечатление: для меня было важно написать эту статью и полезно увидеть то, что произошло и происходит сейчас — перед моими глазами.
Меня выслушали молча. Бледный, на глазах заболевающий Кузин подошел в перерыве и крепко пожал мою руку.
Когда заседание возобновилось, Горшков прочел набросок опровержения — вероятно, один из многих, потому что он с трудом разбирался в перечеркнутых строках. Редакция признавалась, что была неправа, называя доктора наук Снегирева невеждой. Вопрос о фальсификации науки требует более осторожного подхода и более тщательного изучения. Моя фамилия не упоминалась.
Я повез Кузина к себе, и мы напились. Он поклялся, что больше никогда не попросит у меня статью на подобную тему для его газеты или, если его прогонят, на любую другую тему для другой газеты.
— Мы смотрим глазами дня, как на часы — который час? — сказал он. — А надо смотреть глазами года. Нет, пятилетия. Вы способны?
— Сегодня едва ли.
— Нет, вы способны. Глазами десятилетия, — сказал с вдохновением Кузин. — И тогда сразу станет ясно, кто прав. Вы согласны?
Я ответил, что согласен, и тогда он, как дважды два, доказал, что опровержение напечатано не будет.
40
В этот день Остроградский рано уехал в Москву. У Ольги Прохоровны был маленький грипп, и ей выписали бюллетень на два дня — очень кстати, давно пора было заняться стиркой. Пока вода грелась на плите, они с Оленькой, оставшейся дома, чтобы помочь маме, разбирали белье. Пес залаял. Кто-то глухо топал на крыльце, потом сказал просительно: «Веничка бы!» Она выглянула и увидела милиционера. Рядом с ним понуро стояла бабка.
Ничего особенного не было в том, что единственный в Лазаревке милиционер Гриша заглянул на кошкинскую дачу. Но у Черкашиной почему-то беспокойно екнуло сердце.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Гриша снял шапку.
— Хозяин дома?
— Хозяин здесь зимой не живет.
— А кто живет?
— Я.
Гриша подумал. У него было румяное, добродушное лицо с висячими, как у младенца, щеками.
— Прописаны?
Ольга Прохоровна сказала, что она прописана в Москве. Сюда ее пригласил на время академик Кошкин.
— Может быть, показать вам паспорт? — спросила она, волнуясь.
Гриша посмотрел паспорт.
— А кто еще здесь живет?
— Больше никто. Собственно, в чем дело?
— Там будет видно, в чем дело. Покажите квартиру.
Они прошли в ее комнату. Оленька, отобрав свое белье, энергично завязывала его в простынку.
— Дочка?
— Да.
— А это чья комната?.. — спросил он, пройдя через столовую и заглянув к Остроградскому. — Тоже ваша?
На полочке лежали бритвенные принадлежности, а в консервной банке на столе — окурки. Ольга Прохоровна засмеялась, — кажется, естественно, — и покраснела.
— Ну что ж, — сказала она кокетливо, — приезжает ко мне иногда один человек. Мне ведь еще не сто лет, правда?
Гриша смотрел на нее, подозрительно щурясь. Он посуровел.
— Да, вам не сто лет. Значит, иногда приезжает? — Он сделал ударение на «иногда».
— Да.
— Понятно.
Он ушел с этим неопределенным, угрожающим словом, а она осталась стоять в кухне, схватившись рукой за спинку стула.
Оленька спросила что-то насчет соды и засмеялась.
— Ну, мама, я спрашиваю, хватит ли соды, а ты говоришь — на кухне, в столе.
— Мы сегодня не будем стирать, доченька. Одевайся, я отведу тебя к Марусе. Мне надо в Москву.
Волнуясь, что она не застанет Лепесткова дома, она поехала к нему прямо с вокзала. Но он был дома. В майке, открывавшей сильную волосатую грудь, он что-то писал, согнувшись над столом.
— Миша, за Анатолием Осиповичем приходил милиционер, — сказала она не здороваясь.-— Надо найти его и предупредить, чтоб не возвращался.
Лепестков усадил ее и стал расспрашивать.
— Обыска не было?
— Нет.
— Кто-то накапал.
— Да. Я думаю — бабка.
Он пожал плечами.
— Зачем?
— Да просто так. Почему бы и нет? Я пойду.
— Куда?
— Не знаю. Надо позвонить Кошкину.
Лепестков посмотрел на нее исподлобья. У нее горело лицо. Меховая шапочка была надета криво. Прядь волос завилась где-то не на месте, под ухом.
— Поговорим спокойно. Не думаю, что его собираются арестовать. Это делается иначе. Кто-то донес, что он живет без прописки. Вероятнее всего — Снегирев. Могут оштрафовать. Могут, впрочем, и выслать. У вас есть дела в городе?
— Я хотела кое-что купить.
— Вы зайдете домой?
— Да.
— Вот и хорошо. Я буду у вас, — он посмотрел на часы, — ровно в два. Думаю, что Анатолий Осипович в Институте информации. Словом, я его разыщу.
Они расстались. В два часа Лепестков приехал на Кадашевскую и сказал, что в Институте информации Остроградский был утром, а в Издательство иностранной литературы не заезжал. Кошкин на заседании Академии наук и будет дома не раньше вечера. Домашняя работница говорит, что Остроградский был у него вчера.
— Это я знаю, он рассказывал.
Ольга Прохоровна только что вернулась и сидела в пальто, усталая, с авоськами на коленях.
— Вам надо поесть, — помолчав, сказал Лепестков.
— Может быть, он у племянницы?
— Вряд ли. Там муж очень пугливый. По-моему, Анатолий Осипович у них не бывает. Вам надо поесть.
— Я не хочу.
Она съела яблоко.
— А где живет его племянница?
Они поехали к Долгушиным и никого не застали дома. В Ленинской библиотеке они провели добрый час — там по кошкинскому абонементу Остроградский получал книги на дом. Любезная девушка на абонементе сказала, что сегодня для Кошкина никто книг не брал.
В восьмом часу, измученные, молчаливые, они простились на Савеловском вокзале.
41
Накапал, очевидно, Снегирев. Или просто, когда Анатолий Осипович пошел смотреть на ревнивого мужа, устроившего засаду у Цыплятниковой, на него обратили внимание, как на незнакомого, нездешнего человека. Это было очень неосторожно. Он вообще неосторожен — от усталости, от неустройства. Как он сказал об этой женщине, бывшей ссыльной, тоже прописавшейся под Загорском? «В подвешенном состоянии»? Ему надоело постоянно находиться в «подвешенном состоянии», ежеминутно оглядываться, всегда чувствовать себя виноватым. За что? Она думала об этом в поезде, а потом, тащась к даче со всеми авоськами, разбитая, взволнованная, усталая, боясь, что сейчас она придет домой и бабка скажет ей: «Взяли».
Она распахнула калитку. В доме был свет. Остроградский встретил ее на кухне.
— Все знаю, — сказал он. — Приходили из милиции, и надо смываться. Почему вы сегодня так поздно? Я беспокоился. Ходил за Олей, но Маруся сказала, что она ее накормит и сама приведет.
Ольга Прохоровна, не раздеваясь, села на табурет и заплакала.
— Что с вами?
— Ничего. Просто устала. Мы с Мишей искали вас целый день. Боже мой, мы объездили всю Москву. Где вы были?
Он смущенно засмеялся.
— У меня есть такой приятель, Валька Лапотников, я рассказывал вам? Он затащил меня к себе. Мы пообедали, надо сказать, недурно, а потом он показывал мне свою коллекцию старого русского фарфора. И каялся. Милая, родная моя, — сказал он и поцеловал ее руку. — Так вы из-за меня так измучились? Вы на себя не похожи.