Страница 8 из 12
И до самого утра шмыгает этот старый, ржавый паук по своему чёрному, пыльному логовищу… До самого утра, когда солнце первым бледным лучом скользнёт в его окна… Лучу хочется пробиться в них, осветить и согреть даже этого дряхлого паука — но, испугавшись мерзости запустения, царящей здесь, — он убегает по шумной улице. И скупые, серые сумерки сменяют в душном жилье паука тёмную, полную ужасов и призраков, ночь!..
И каждое утро тем, кто с улицы взглядывает в пыльные окна, чудится, что там, за ними, в грязной норе своей, Ирод ночью покончил неприглядную жизнь, что висит в такой же серой и ржавой петле как и он сам… Сходство с пауком довершилось бы вполне. Старый и высохший паук так бы и повис неподвижным трупом на недоконченной паутине… Но приходил вечер, и старик, крадучись, выползал из своего жилья…
— Жив ещё Ирод!.. — перебрасывались встречные.
— Его земля не берёт!.. Сказывают — раз проглонула да выплюнула… Бегать ему до скончания века — предел положен, чтобы людей пужать.
Уже не одни картины далёкого прошлого проносятся перед глазами старика: всё, что было потом, всё, что его терзало и мучило, всё, что отняло у него образ и подобие Божие — низвело до того состояния, в котором он стал пугалом для целого мира. Первое время — безобразный разгул, в котором он хотел, но не мог забыться, потом сплошное затворничество, одиночество, в котором он мало-помалу ржавел, становился безучастным ко всему, кроме своих воспоминаний, кроме тех воспоминаний, что словно ядовитые змеи жалили его и днём, и ночью, отравляли каждую минуту его существования, преследовали его по пятам, когда он хотел уйти от них… Целый мир кругом жил своею жизнью, дни и годы приходили и уходили — новые поколения нарождались, старые умирали — ему ни до чего не было дела… Он жил в своём прошлом, он знал своё прошлое.
Он опустился донельзя…
Квартира оставалась в том виде, в каком она была, когда жена и ребёнок оставили его. В ней только появились моль, пауки и мыши… Он носил своё старое, полуистлевшее платье, мало-помалу отставал от всего, что красило его жизнь… Таким образом, он стал Иродом, громадным Кощеем в своей пыльной и грязной норе… Он сохранил только два чувства — глубоких и неистребимых…
Любовь к своему ребёнку и ненависть к своей жене…
Он наслаждался, когда думал, что она терпит нищету и лишения… Она, отнявшая у него всё!.. Он знал, что его ребёнка давно нет… Лет десять тому назад он получил письмо из другого города.
«Пожалей меня, — писал ему предмет его постоянной ненависти, — пожалей меня и помоги, если можешь. Вчера я схоронила нашего ребёнка… Он умер в страшной обстановке, в которой ему приходилось жить. Часто не было хлеба, нечем было топить комнату, не во что одеть… Я погибаю. Вспомни прошлое, протяни мне руку!..»
Ирода словно что-то бросило на землю… Он бился, грыз себе руки, стукался головой о пол, царапал себе лицо и рыдал так горячо, так страстно, так безумно, что, казалось, вместо слёз лилась кровь его сердца… После того походка его расшаталась; он сам надломился и стал похож на складывающийся аршин… В голове у него совершалось что-то совсем уж дикое. Он верил в призраки; он видел их; он слышал голоса мерещившихся ему видений… Он жил в сказочном мире и как летучая мышь только по вечерам стал выходить из своей заколдованной норы…
Ей он не помог. Напротив, он возненавидел её ещё сильнее. Он тешился её муками.
Ещё несколько раз приходили к нему письма от жены — он жёг их, не распечатывая. Письма становились всё реже и реже… Под конец он уж с удивлением стал всматриваться в надписи на их конвертах… Он не понимал, кто может писать ему… У него всё мешалось в голове… Иногда только — в сумерках, на улицах, когда он шмыгал робко но тротуарам, ему встречалась женщина… Старуха, оборванная, грязная… Она была ужасно похожа на ту… На ту, которую он любил когда-то… Ещё накануне он наткнулся на это жалкое создание, ещё более жалкое, чем он сам…
Седые космы выбивались из-под грязного платка её, рот ввалился, лицо выцвело… Она шла, сгорбившись, по той же стороне улицы, по которой шмыгал Ирод… Он хотел было повернуть, но она подняла на него глаза… Его точно что-то приковало к месту… Он замахал на неё руками, — глупо, бессмысленно замахал, точно отгоняя какое-то ужасное видение… И ещё бы!.. Это лицо и глаза — именно её, уже потускневшие, но те же серые, загадочные — «русалкины», как он называл их когда-то… На чужом лице её глаза!..
Она хотела сказать ему что-то, но, поражённая выражением его лица, откинулась в сторону… Ещё несколько мгновений они смотрели один на другого с ужасом, с ненавистью и, точно повинуясь одному и тому же толчку, бросились прочь в разный стороны, даже не оглядываясь… Думал ли он, что это она?.. Едва ли… Ему просто было страшно увидеть призрак не в обычной обстановке его пыльной норы, не среди мрака, а в сумерках вечера, на людной улице!..
Иродов рай
Как это ни странно, но у Ирода был свой рай.
Рай этот помещался в задней комнате: когда-то она была детской — детской и осталась и до сих пор… Опустившийся, забывший обо всём, забросивший и себя, и всё его окружающее, нелюдим с удивительною для него заботливостью относился к этой комнатке. На ней была сосредоточена вся его нежность. Царство грязи, пыли, пауков и моли кончалось у её порога. За ним всё было чисто прибрано, даже стёкла окон вытерты… Каждое утро Ирод сам мёл детскую, сам метёлкой чистил всё здесь стоявшее… Иногда, по вечерам, он приходил сюда и только здесь зажигал свечи…
В углу детской стояла маленькая кроватка. Чистенькое одеяльце лежало на ней, отвёрнутое, как будто ребёнок должен был сейчас же сюда улечься. Подушечка была взбита, простыни менялись аккуратно, хотя вот уже двадцать лет их никто не мял… Бедный отец, приходя сюда, каждый раз крестил эту детскую кроватку, говоря тихо: «Спи, Воля! Спи, мой милый!» Он не хотел верить, что ребёнка нет с ним, он воображал, что он тут вот. Садясь рядом с кроваткой и закрывая глаза, Ирод напрягал слух, не услышит ли ровного и покойного дыхания ребёнка. И воображение делало своё дело. Ему мерещилось это дыхание, ему мерещилось, как будто Воля шевелится под одеяльцем… Ирод улыбался, когда на тусклых глазах его выступали слёзы… Случалось, что он свёртывал какие-нибудь куски материи, клал их под одеяльце, так что издали можно было подумать, будто под ним лежит ребёнок… Тогда он уменьшает свет в лампе и, садясь подальше, смотрел на кроватку, смотрел неотступно, ни на секунду не отводя глаз.
— Воля, милый мой Воля!.. Спи, голубчик, спи, я с тобою… Тепло тебе?..
И опять старческие, бессильные слёзы туманили глаза, так что он уже не видел ничего в этом райском уголке пыльной и грязной квартиры.
Совладав с собою, Ирод вдруг начинал рассказывать сказку… Неуверенный, обрывавшийся голос его звучал в этой комнатке так грустно, так печально! Тем не менее, старик воображал, что Воля, присев в постели, смотрит на него во все глаза и слушает, слушает своего отца, не пророняя ни одного слова. Перед пустою детскою кроваткою старые русские богатыри бились насмерть с поганою ордою, Иванушка-дурачок оказывался умнее всех мудрецов и, в конце концов, получал в награду лучшую жемчужину царского терема — молодую королевишну. Буйный ветер свистит в широком поле, то прикидываясь добрым молодцем, то оборачиваясь серым волком, то залетая вольным соколом под самые тучи небесные… Гремела по полю железная ступа, в которой путешествовала Баба-Яга костяная нога, алмазные дворцы вырастали по щучьему велению, по Волинову хотению, и слышалась из этих дворцов дивная музыка, от которой всякое горе пропадало; не могло пропасть только одно великое горе одинокого отца, оставленного своим ребёнком… В полутьму, едва-едва озаряемую маленькой лампой, влетала Жар-птица, ярко горя золотым пером и ослепляя Волю целыми лучами волшебного света… И чем дальше рассказывал Ирод, тем громче и увереннее становился его голос. Он совсем забывал, что его слушают только одни стены этой комнаты; он увлекался, размахивал руками, клохтал курочкой, что несёт золотые яйца, кричал хищным кречетом у поднебесья, выл серым волком и потом вдруг обрывался… С изумлением он смотрел на детскую кроватку… Она была пуста и не измята… Вокруг стояла мёртвая тишина… Ирод, шатаясь, подходил к изголовью своего сына, клал на него свою бедную, больную голову и оставался так долго-долго, пока в коленях, стоявших на холодном полу, не начиналась ревматическая боль, или старая лампа не гасла, погружая его и его рай в неприглядный мрак.