Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 42

Наставники

Наставникам, хранившим юность нашу, Всем честию, и мертвым и живым, К устам подъяв признательную чашу, Не помня зла, за благо воздадим.

Этот призыв двадцатишестилетнего поэта, из Михайловского обращенный к однокашникам его, многие готовы будут принять, и к своим бывшим товарищам обратить, даже если ходили они всего лишь в школу, и такую, что с царскосельским Лицеем имела очень мало общего. Готов и я. Только, «и живым» поздно мне говорить, а насчет незлопамятства надлежит сказать, что никакого зла ни один преподаватель Реформатского училища мне не причинил (по крайней мере осознанного мною), так что я охотно их всех «помяну добром» (как принято говорить); с той, однако, правдивости ради, оговоркой, что лишь немногие из них памятны мие чем‑то положительно благим, полученным от них; хотя другого, от других полученного, я, быть может, попросту не помню. Спросив себя, кто были наставники мои, я ведь и вообще не подумаю, в первую очередь, о школе. Подумаю о дошкольной Французской воспитательнице моей, а затем с многом внешкольном или последжольном…

Да и воспитывать пламень в нао, «реалистах», будущих коммерсантах или инженерах, никто, собственно, и не пытался. Но, директора Брока уже помянув, я все‑таки память храню и о трех других учителях, которых можно и должно воспитателями, наставниками назвать, — первых двух в обычном, о моралью связанном значении этих слов, третьего в другом, более редком, чисто интеллектуальном.

Первый был тот самый Herr 6yde, который на свое попечение меня принял, как только я в школу поступил; меня, больного, навещал, и ради которого (в значительной мере) я и воспротивился переводу меня в гимиазичеокое отделение, где бы я вышел из‑под его опеки. Был ои иашим «классным наставником» все семь лет, так что опека его была коллективна, и эту коллективную опеку я разве что за ее неиавязчивость и мягкость ценил; но и расположение его ко мие личио чувотвовал, и нравился мне он сам, да и кажетоя большинству из нас внушал симпатию. Французокую фамилию свою он вероятно зря через ипсилон писал: она родственна фамилии Андрэ Жида. Он был родом из гугенотов, бежавших в протестантские земли после отмены Нантского эдикта, но ничего французского в нем уже не оставалось, а вполне обрусеть сн тоже не успел; училоя, думается мне, в Германии. Был добропорядочным и добросердечным немцем, старомодным немножко, и которому эта старомодность очень была к лицу. Преподавал нам географию, по им самим составленному учебнику, а также немецкий язык и, в старших двух классах, немецкую литературу.

Преподавал хорошо. Весь последний год посвятил одному Гёте и — мне, во всяком случае — помог Гёте узнать и полюбить. А в качестве воспитателя, никогда от справедливости не отступал и «любимчиков» у него не было. Этим, должно быть и внушил он мне, еще в первом классе, никогда с тех пор не поколебленное к себе доверие. Я подрался с одноклассником моим, рыжим задирой Гётцом, рассердился и, хотя тот был силь нее меня, крепко его поколотил, после чего он пошел жаловать ся классному наставнику. Тот приговорил нас обоих к часовому сидению в школе после уроков, сказав при этом Гётцу — «Ябедничать тоже нехорошо». Времена были давние. Памятников доносчикам и вообще никто не ставил. И, кажется, сам Гётц, отсидев под надзором штрафной час в пустом классе со мною вместе, справедливости этого приговора — вслух, по крайней мере — не оспаривал.

Фамилия второго учителя, с любовью вспоминаемого мною, тоже была необычная (болгарская? турецкая?). Его звали Павел Иванович Беюл. Русской грамоте ои нас учил, в младших классах, и географии России. Не помню как учил, возможно, что не Бог знает как. Скуки, однако, не наводил, в серые шинели полуобщественности, полуказенщины русских писателей не облекал, как это делал заместивший его в старших классах, орденами награжденный и ценимый в учебном округе, преподаватель Белошапкин, подменявший Оотровского «темным царством» и Обломова «обломовщиной», почти так же, как это делается в нашей стране и теперь, и ничему превышающему то, чему учили тогдашние учебники, нас не научивший. Относился он к нам с нескрываемым холодком, обаяние приберегая (как говорили) для жеиских учебных заведений, хоть и навсегда осталось мне неясным, откуда этот коренастый, немолодой, ежиком подотриженный и курносый человек обаяние мог извлечь, кроме как из цветного платочка в боковом кармаие и цветочного одеколона, которым неприятно пахло от него. Тогда как Павел Иванович, черномазый, щупленький, небрежно одетый и не всегда хорошо выбритый южании, тем‑то своих малолетних еще учеников и покорял, что сердечной теплоты в ием таились неисчерпаемые запасы, и казалось нам всем, даже, когда он нас бранил и дурные отметки нам ставил, что любит ои нас, как своих родных детей. Как он к овоим отнссилоя, да и были ли у него свои, не знаю; но пестовал ои иао, когда целой ватагой по Волге и иа Кавказ возил (о чем будет еще рассказано) с неуотанною лаской.

И все я помню, через шестьдесят пять лет, как он окликнул меня снизу, через этаж иа школьной лестнице «Володя!», чтобы сообщить мне приятную для меня веоть. Прозвища мои были ему неизвестны; никто, кроме него, этим простым уменьшительным именем меня не звал. Было это перед самым окончанием училища. Он уже три года, как нам не преподавал, но учаотвовал в комиссии, оценивавшей наш экзаменационные «оочинения» по русской литературе. «Володя», оказал ои мне, на лестнице меня догнав, и обращаясь ко мне на ты, чего другие учителя уже не делали, «мне следовало бы молчать, узнаешь завтра, но ты получил пятерку, твое оочинение — лучшее», и ои крепко меня обиял. Радость его была подлинна; была чище и выше, чем моя.

Третий учитель, математик Пшелясковокий, совсем не похож был ни на второго, ни иа первого. Он появился у нас лишь в седьмом клаосе, где все математические предметы переключены были на русский язык, для облегчения подготовки к экзаменам (конкурсным) в соответственные высшие школы. Благообразием не отличался, пальцы у него были темио–ржавые от табака, любил отпуокать колкие, не совсем и пристойные порою шуточки; зато основы аналитической геометрии и дифференциального исчисления так остро и живо излагал, и сообразительность нашу на испытание ставил так искусно, что я словно очнулся, проспав до тех пор шесть лет, и стал проявлять полностью отсутствовавшие у меня, как я думал, математичеокие способности. Каким‑то чудом этот бесцеремонный и «быстрый разумом» поляк вселил их в меня, пусть и иа короткий срок; да он мне и впрямь казался — такого пошиба людей я еще не встречал — единственным в своем роде чудодеем. В нашем классе произвел он наотоящий катаклизм. Многолетний первый ученик был им высмеян и объявлен тупицей. «Помнить или забыть — говорил он — зка важность; я вас учу мозгами шевелить». И действительно, учил -г тех, кто были способны этому учиться. Других не желал и спрашивать, ставил им сплошные тройки, чтобы не лишить их права держать выпускные экзамены. Мне же, после окончания школы, оказал высокую честь. Кто‑то сказал ему, что я поступаю на филологичеокий. «Туда ему и дорога» буркнул он злобио. А потом прибавил другим тоном: «Я думал, иа математичеокий пойдет».

Товарищи

«Товарищ» — я люблю это слово. Не испорчено оио для меня безостановочно–механическим повторением его в некоторых странах. Но я и прежде его любил только в единственном числе; во множественном оно мне безразлично, и тем безразличнее, чем множественней зта множественность. Вое ученики Реформатского училища были, конечно, мои товарищи, но солидарность мою с товарищами по классу я сознавал, все‑таки (особенно в первые школьные годы) значительно острей: недаром отказался променять моих товарищей на новых. Но чем дальше, тем и это «класоовое оознание» вое больше во мне ослабевало. Слишком много нас было, человек 25. Маленькая группа в пять–шесть человек скорей бы меня горячей солидарности научила, но таких «ячеек» вовое у иас и не было. Да и не был я от природы ни вожаком, ни покорным исполнителем воли другого вожака. Кружковщина, всяческая, и позже была мне чужда, а в школе и бороться мне с ней не приходилооь, — тем более, что пропагандой каких‑нибудь идеологий — революционных или чернооотенных, например — никто у нас, даже и в старших классах, наоколько мие было известно, не занимался.