Страница 74 из 89
Акилина почти два года прожила в скиту послушницей, а на будущей неделе ждал ее постриг в монахини. Как уйти теперь? Боялась греха перед Господом. Да разве грешна любовь? Светлая, Богом данная, разве в ней — скверна?..
Прости меня, Господи милосердный, что не смогу сдержать данной Тебе клятвы…
Беззащитный ведь Григорий, душою израненный. Много чужих около него, а никто не приникнет, не пожалеет. Совсем материнской, терпеливой, сострадающей любовью полюбила его.
Осудят строгие монахи, весь белый свет осудит, а может, и ангелы в Судный день попрекнут… Да только не смогу его бросить одного.
Мальчик совсем беззащитным казался в огромной белой постели, в нагроможденьи подушек, пропахших больницей. Алексей тихонько стонал, сцепляя зубы, когда возвращалась боль. В комнату прокрался запах жасмина из сада, но не успокаивал, а тревожил еще сильней. Тишину резало хриплое дыханье больного ребенка. Ночь прижалась к окнам.
- Успокоится боль, Алешенька, всё пройдет, видишь, не болит уже, мальчик мой родной… Уйдет боль в леса, в болота, в черные горы, а к тебе не придет…
Лицо Григория исказила судорога, он нечаянно сжал ладошку ребенка до боли, перенимая на себя его страдание — только так и можно спасти, и лишь когда ощутил в венах знакомую тугую боль, успокоился, внезапно ослабевшей рукою тихонько перекрестил царевича. Осторожно поправил одеяло и стал гладить мягкие волосы мальчика, пахнущие — щемящее и сладко — детством, дитям. Точно солнцем согретые колосочки на поле.
Григорий знал сибирские травы, которые останавливают и восстанавливают кровь, знал слова заговорные, таящие исцеление. Но боялся отчаянно, что однажды не сможет спасти Алексея. От болезни убережет, а от людей — неведомо…
Алексей в детстве был похож на ангела, светлоглазый, тихий. А может, он и был ангел, думал Григорий, а ангелы не живут долго на земле. И нельзя голубя подкладывать в змеиное гнездо. А страна взбесившаяся, одержимая, страшней змеиного гнезда сейчас.
Забывшись, шептал царевичу:
- Я подарил бы тебе светлую, сильную Русь… Ты сильным будешь, родной, ты праведно царствовать будешь… Не отдам тебя тьме, Алешенька, не отдам хищной…
В жестокие эти годы одно крыло дворца переоборудовали под лазарет. Здесь облик войны не был искажен бравадами о подвиге, а представала война как она есть: каждодневная схватка со смертью, схватка за жизнь искалеченных, обожженных, растерзанных…
Немолодой раненый офицер конвульсивно схватил Александру за руки, когда она осторожно, стараясь сделать перевязку как можно безбольней, снимала запекшиеся кровавые бинты. Губы го обметало лихорадкой, запавшие глаза блеснули дико.
- Велите же прекратить войну, Ваше величество, — говорил он в полубреду, и в хриплом голосе был упрек. — Бросать нас под пули, а потом чинить, штопать, как игрушечных солдатиков, и снова бросать под пули…
Александра побледнела, боль сдавила горло, и минуту она не знал, как отвечать человеку, впившемуся в ее лицо взглядом полным вызова и отчаянья.
- Если бы только я могла, милый, — призналась совсем тихо. И белый страдальческий снег нового бинта укрыл чудовищный оскал гноящей раны. — С Божьей помощью закончим войну. Я молюсь, чтобы все вернулись живыми…
Уходя к другим ждущим, перекрестила его, как крестила своих детей на ночь. Понимала его правоту, и эта боль невидимым шрамом запеклась в сердце царицы, столько выстрадавшей.
Ольга была чуткая, болезненно чуткая, страдания другого человека чувствовала всем своим существом, кожей, нервами. Они с Татьяной обе были истинными сестрами милосердия, но чуть по-разному. Татьяна более умелая в медицинском деле, у нее сильные, сноровистые руки, да и душою стойкая, немногословная, больше всех на себя взвалившая горестного больничного труда.
Ольга же не знала слова «чужой», с ранеными держалась особенно ласково, как если бы попал в беду кто-то из родных. Она очень светлою была и порывисто юной, и всё виденное и пережитое горе не могло погасить ее улыбки.
Ольга сдружилась с Акилиной, тоже трудившейся в лазарете, царевна — с крестьянкой, бывшей послушницей; они были сверстницы по годам, а высокомерия не было и тени ни у кого из царских детей. Всякий, кто общался с Ольгой, попадал в мощный ореол ее бесхитростного обаяния, ее страстного любопытства к жизни.
- Счастливая ты, — говорила Ольга с затаенною грустью. — Я больше всего на свете мечтаю быть матерью. Хочу много детей, как в моей семье, — тихая улыбка озарила красивое лицо Великой Княжны, светло-русая прядь упала на щеку, выбившись из-под белой косынки. Во всем облике Ольги была спокойная, кроткая женственность, ее проще всего было представить кормящей и баюкающей малыша.
Акилина потупилась смущенно. Ее почти не осуждали, воспринимали негласно как супругу Распутина; Прасковья, венчанная жена, приезжала в Петербург пару раз в году и держалась точно чужая. И всё же страшно подчас бывало Калинушке — так ласково звал любимую Григорий. Даже во сне снилась Прасковья с подрастающим сыном, и невольный стыд каленым железом жег. Просыпалась и думала: мой пусть будет грех, меня суди Боже, не его.
Будущего малыша ощущала как чудо. Неизъяснимое чудо, по Божьему благословению поселившееся в ней. Дети ведь все Божьи, — под венцом, без венца ли зарождена жизнь. Так чудесно чувствовать в себе маленькое живое создание, похожее, вероятно, на любимого и на нее, и знать, что сердечко крохотное стучится в такт ее сердцу…
- Счастливая, — повторила Ольга, и взгляд ее затуманился. — Знаешь, когда родился Бэби, мне почти десять лет было, я много нянчила его. И люблю как будто сына. Скорей бы у меня свой сын был… Только я не люблю еще никого. Наверное, позже встречу.
…Вот только их ребеночек отчего-то не захотел родиться. За полночь проснулась Калинушка от лютой боли. Неуютно ей было самой в казенной наемной квартире на околице Петербурга, до зорь иногда ждала любимого, прислушиваясь, как верная собака, к чужим шагам на парадной лестнице. Боль точно косой перерезала тело, она крикнула сдавленно, чувствуя на простынях под собою влажную кровь и понимая, что с кровью этою утекает жизнь долгожданного ребеночка…
Григорий почувствовал беду, вернулся, но запоздал помочь, нашел ее в беспамятстве.
С той поры что-то переменилось в нем, точно волчье отчаянье зажглось в сердце. А жизнь Распутина проходила на глазах у всего города, в дерзкой и беззащитной оголенности. И сколько воров и шакалов станут позже наживаться на его имени, осколки правды мешая с чернухой клеветы, — даже убив, не успокоятся… Да, бился между кутежом и молитвою, искал своего пути к Богу, не спрашивая людей. Дар, ему Господом данный, был как огонь, прожигающий душу.
Григорий никогда не величал чинов, со всеми людьми разговаривал просто. А царя понимал как отца России, отцом и звал.
В последние дни давила чудовищная усталость, всё чаще вспоминались сибирские сосны в просини небес, и хотелось бросить суетный, лживый город и уйти отшельником.
- Не понимаю войны, — не раз говорил он Николаю. — Пытаюсь понять и не понимаю. Слишком много мертвых, раненых, вдов, сирот, слишком много разорения, слишком много слез…
- Так что же делать?..
- На мировую пойти, даже если она нам убытком обернется. И потом: враги. Разве каждого солдата добрая воля гонит на битву? Те же люди, что и мы, и умирать им так же страшно. Господь всем жизнь дал, а мы, люди, разорили Его заветы, поначертили границы да пошли войною, ближний ближнего не познает…
Петербургская улица была темна, только раскачивался на углу кривой фонарь, будто хохотал злобно. Притихли старинные каменные дома, затаился город. Никого не смог ты уберечь из твоих сыновей и пасынков, старый Петербург, за всех лишь молча страдал и плакал обожженными нервами твоих мостовых и соборов, взрезанной артерией Невы.
Гулкая, пустая в вечерний час улица застилась черной вьюгой. Калинушка бежала, оступаясь на колком снегу, хотела крикнуть, но стужа резала губы, и вскрик замирал. Так тревожно ей было нынче весь день, точно дитя свое отдавала на неведомые муки. Наконец за поворотом, вдалеке, увидела родной силуэт, высокий и чуть согбенный, точно под ношей. Догнала и чуть не на колени бросилась, руками беспомощно обхватила его: