Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 156 из 224



Очень характерной для Л. В. Дубельта была его привычка выдавать вознаграждение агентам, придерживаясь цифр, кратных трем. «В память тридцати серебреников», — пояснял этот «приятнейший из жандармов» в кругу друзей.

М. Ф. Каменская, на свадьбе которой Дубельт был посаженым отцом со стороны жениха, восклицала:

«Как в то время люди несправедливо смотрели на Дубельта! Кажется, одно название места, которое он занимал, бросало на него какую-то инквизиторскую тень, и все его боялись, тогда как на самом деле он был человек добрейшей души, всегда готовый на помощь ближнему, и настоящий отец вдов и сирот. Даже папенька, который ненавидел все, что пахло тогдашним III-м Отделением, отдавал Дубельту полную справедливость»{987}.

Будучи попечителем театральной школы, этот «человек добрейшей души» завел там собственный гарем при молчаливом согласии театрального начальства, взиравшего сквозь пальцы на «забавы» жандармского генерала.

У Александра Александровича Пушкина родилась дочь Маша.

Лето 1862 года привнесло много перемен в жизнь детей Натальи Николаевны. Ее младший сын Григорий перешел служить в Министерство внутренних дел. «Жил у родителей, — писала о нем Е. Н. Бибикова. — Он тоже был самолюбивый, как сестра, и его тяготила роль бедного офицера»{988}.

А в семье Дубельтов события обретали необратимый характер. Произошел разрыв. Жить совместно с «этим мерзким типом», как называла теперь мужа дочери Наталья Николаевна, оказалось невыносимо. По словам близкой знакомой Натальи Дубельт — Е. А. Регекампф (Новосильцовой), «…у нее (Н. А. Дубельт. — Авт.) на теле остались следы его шпор, когда он спьяну, в ярости топтал ее ногами. Он хватал ее за волосы и, толкая об стену лицом, говорил: „Вот для меня цена твоей красоты“»{989}.

Супруги разъехались. Наталья Александровна уехала к тетке А. Н. Фризенгоф, укрывшись в ее бродзянском замке, и начала бракоразводный процесс.

О разладе в семье «сестры Таши» вспоминала и Александра Ланская: «…летом 1862 года произошел окончательный разрыв, и сестра с тремя малолетними детьми оказалась одинокой, без куска хлеба <…>

Дурные отношения между моей сестрой и ея мужем достигли кульминационного пункта; они окончательно разошлись и, заручившись его согласием на развод, она с двумя старшими детьми приехала приютиться к матери.

Религиозныя понятия последней страдали от этого решения, но, считая себя виноватой перед дочерью (в том, что допустила этот брак. — Авт.), она не пыталась даже отговорить ее.

Летние месяцы прошли в постоянных передрягах и нескончаемых волнениях. Дубельт, подавший первый эту мысль жене, вскоре передумал, отказался от даннаго слова, сам приехал в Венгрию, сперва с повинной, а когда она оказалась безуспешной, то он дал полную волю своему необузданному, бешеному характеру.

Тяжело даже вспомнить о происшедших сценах, пока, по твердому настоянию барона Фризенгофа, он не уехал из его имения, предоставив жене временный покой.

Положение ея являлось безысходным, будущность безпросветная. Сестра не унывала; ея поддерживала необычайная твердость духа и сила воли, но за то мать мучилась за двоих.

Целыми часами бродила она по комнате, словно пытаясь заглушить гнетущее горе физической усталостью, и часто, когда взор ея останавливался на Таше, влажная пелена отуманивала его. Под напором неотвязчивых мыслей она снова стала таять как свеча, и отец вернувшийся к нам осенью, с понятной тревогой должен был признать происшедшую перемену. Забрав с собою сестру и ея детей, мы направились в Ниццу на прежнюю виллу, оставленную за нами с весны»{990}.

О пребывании семьи Ланских в Ницце совместно с Натальей Александровной Дубельт и ее детьми осталась небольшая зарисовка, написанная рукою все той же «Ази», которой в то время было 17 лет:





«В течение ницскаго карнавала легендарная красота матери вспыхнула последним бывалым блеском.

Я в ту зиму стала немного появляться в свете, но вывозил меня отец, так как никакое утомление не проходило безнаказанно у матери. Тогдашний префект Savigni придумал задать большой костюмированный бал, который заинтересовал все съехавшееся международное общество. Мать уступила моим просьбам и не только принялась спешно вышивать выбранный мне наряд, но, так как это должно было быть моим первым официальным выездом, захотела сама меня сопровождать.

Когда в назначенный час мы, одетыя, собирались уезжать, все домашния невольно ахнули, глядя на мать. <…>

Скромность ея туалетов как-то стушевывала все признаки красоты. Но в этот вечер серо-серебристое атласное платье не скрывало чудный контур ея изваянных плеч, подчеркивая редкую стройность и гибкость стана. На гладко причесанных, с кой-где пробивающейся проседью, волосах, лежала плоская гирлянда из разноцветно-темноватых листьев, придававшая ей поразительное сходство с античной камеей, на алой бархотке вокруг шеи сверкал брилиантами царский подарок и, словно окутанная прозрачной дымкой, вся фигура выступала из-под белаго кружевного домино, небрежно накинутаго на голову.

Ей тогда было ровно пятьдесят лет, но ни один опытный глаз не рискнул бы дать и сорока.

Чувство восхищения, вызванное дома, куда побледнело перед впечатлением, произведенным ею на бале.

<…> Я шла за нею по ярко освещенной анфиладе комнат и до моего тонкаго слуха долетали обрывками восторженные оценки: „Поглядите! Это самая настоящая классическая голова! Таких прекрасных женщин уже не бывает! Вот она, славянская красота! Это не женщина, а мечта!“ А те, которые ее хоть по виду знали, ежедневно встречая медленно гуляющей „на променаде“ в неизменном черном одеянии, с шляпой, надвинутой от солнечных лучей, недоумевая шептали:

„Это просто откровение! За флагом молодыя красавицы! Воскресла прежняя слава! Второй не скоро отыщешь!“

Я видела, как мать словно ежилась под перекрестным огнем восторженных взглядов; я знала, как в эту минуту ее тянуло в обыденную, скромную скорлупу, и была уверена, что она с искренней радостью предоставила бы мне эту обильную дань похвал, тем охотнее, что унаследовав тип Ланских, я не была красива и разве могла похвастаться только двумя чудными густыми косами, ниспадавшими ниже колен, ради которых и был избран мой малороссийский костюм.

Мать и тут сумела подыскать себе укромный уголок, из котораго она с неразлучным лорнетом зорко следила за моим жизнерадостным весельем и, садясь в карету, с отличавшей ея скромностью, заметила, улыбнувшись:

— Однако же, что значит туалет! Довел до того, что даже и я показалась недурной сегодня вечером!

— Как недурной, maman, — негодующим протестом вырвалось у меня. — Красавицей, величаво-прекрасной, следует сказать. Вы были самым поэтическим видением!

И должно быть мой юношеский восторг метко схватил определение, так как именно такой полвека спустя стоит она еще перед моими глазами»{991}.

Юный князь В. М. Голицын, родители которого хорошо знали семью Натальи Николаевны Ланской, согласно его воспоминаниям, встречался за границей не только с нею и ее дочерьми, но и с виновником ее вдовства — Дантесом. Годы спустя он писал об этом:

«…Дабы покончить с современниками Пушкина, мне остается сказать, что мне случалось видеть две личности, которых наша история заклеймила недобрыми эпитетами. Одну из них я видел, можно сказать, только мельком, другую же знал довольно близко. Первый из них был Дантес, убийца Пушкина. Видел я его в 1863 году в Париже, и в то время он был сенатором второй наполеоновской империи и носил фамилию своего приемного отца — барона Геккерна. Полный, высокого роста, с энергичным, но довольно грубым лицом, украшенным эспаньолкой по моде, введенной Наполеоном III, он казался каким-то напыщенным и весьма собою довольным. Мне показали его на церемонии открытия законодательных палат, на которой я с родителями своими присутствовал в публике. Он подошел к одной русской даме, бывшей вместе с нами и старой его знакомой по Петербургу, чрезвычайно любезно ей о себе напомнил, но та встретила эти любезности довольно холодно, и, поговорив минут пять, он удалился.