Страница 3 из 5
– В таком случае, – отвечал Дюпен, вынимая из стола вексельную бумагу, – вы мне прямо можете написать вексель в эту сумму. Когда вы его подпишете, тогда получите от меня письмо.
Меня это изумило, а префекта поразило как громом. Он несколько минуть был нем и недвижим, смотрел на моего приятеля как-то недоверчиво, с разинутым ртом; глаза у него как будто хотели сейчас выскочить. Наконец он стал понемногу приходить в себя, схватил перо и после нескольких секунд нерешимости, с блуждающим взором, принялся писать вексель на пятьдесят тысяч франков, подписал его и подал Дюпену. Тот хорошенько рассмотрел вексель и спрятал в свой портфель; потом открыл свою шкатулку, вынул оттуда письмо и подал его префекту. Тот схватил письмо, в восторге раскрыл дрожащей рукой, взглянул на содержание и мгновенно, без дальнейших церемоний, бросился бежать из комнаты и из дому, не выговорив ни слова с той минуты, как Дюпен предложил ему написать вексель. Когда он ушел, мой приятель пояснил некоторые подробности.
– Парижская полиция, – сказал он, чрезвычайно искусна в своем деле. Агенты ее проницательны, ловки, хитры и владеют всеми знаниями, которые могут относиться к их обязанностям. Поэтому, когда Жискэ описывал нам обыски, которые он делал в доме Д…, я, имея полное доверие к его способностям был уверен, что он сделал самый полный обыск в границах своей специальности.
– В границах своей специальности? – повторил я.
– Да, – сказал Дюпен: Жискэ принял не только наилучшие полицейские меры, но и довел их до полнейшего совершенства. Если бы письмо было спрятано в кругу их исследований, то эти господа нашли бы его; в этом я не сомневался ни минуты.
Я засмеялся; но Дюпен говорил это очень серьезно.
– Итак, все меры, которые они принимали, были на этот раз не кстати. Они не поняли, с кем имеют дело. У префекта есть разные уловки, очень острые, но постоянно одинаковые; на них, как на Прокрустово ложе, он укладывает и привязывает свои планы. Но он на каждом шагу ошибается: или хочет быть чересчур глубоким, или слишком широко смотрит на дело. Право, в некоторых случаях, всякий школьник рассудил бы лучше его.
Я знал одного восьмилетнего ребенка, который, в игре «чет или нечет», был сметлив на удивление всем. Игра эта очень простая; играют в нее шариками. Один из играющих держит в руке несколько шариков и спрашивает другого: чет или нечет? Если тот отгадает, то выигрывает один шарик; если же ошибется, то проигрывает. Тот ребенок, о котором я говорю, выигрывал все шарики у всех в целой школе. Очень понятно, что у него была способность угадывать; она происходила от тонкого наблюдения и оценки сметливости противников. Положим, например, что его противник – совершенный простачок, и спрашивает, поднимая сжатую руку: чет или не четь? Наш умный мальчик отвечает: нечет, – и, положим, проигрывает. Но при втором отгадывании, он рассуждает вот как сам про себя: он прежде положил чет, а так как он глуп, то ничего лучшего не догадается сделать, как на этот раз положить нечет, так я скажу ему: нечет; – он говорит: нечет, и выигрывает.
А с противником поумнее первого, мальчик рассуждает так: я в первый раз сказал ему нечет, и ему для второго раза, прежде всего, придет на ум простая перемена вместо чета нечет, но потом он рассудит, что это слишком просто; он кончит тем, что решится положить, как в первый раз, чет. Значит, мне следует сказать: чет. – Он говорить: чет и выигрывает. Товарищи называют в нем это действие рассудка – удачей, – а как бы вы думали, сообразив все, чем это можно назвать?
– Это, – сказал я, – отожествление мышления вашего мальчика с мышлением его противника.
– Да, это действительно так, – сказал Дюпен: – и когда я, раз как-то, спросил этого мальчика, каким способом он доходит до такого верного применения к мышлению своего противника, что и доставляет ему постоянный успех, – он мне отвечал:
«Когда я хочу знать, до чего кто-нибудь осторожен или прост, зол или добр, или о чем кто-нибудь думает, я делаю, по возможности, точно такое лицо, как и тот, кого я хочу испытать. Потом я жду, какие мысли или чувства появятся во мне при такой физиономии, и заключаю из этого, что тот думает или чувствует».
Этот ответ превосходит софистическую глубину, приписываемую Ларошфуко, Лабрюйеру, Макиавелю и Кампанелле.
– Если я хорошо вас понял, то это сходство двух мышлений зависит от точности, с которою оценяется мышление противника.
– На практике – так, отвечал Дюпен. И если префект со всем своим штатом так часто ошибался, то это, во-первых, потому, что у него не было сходства мышления с его противниками, а во-вторых, потому, что он неверно оценял или вовсе не оценял способностей того, с кем ему приходилось иметь дело. Все эти господа полицейские видят только свои хитрые уловки; когда они ищут что-нибудь спрятанное, то думают только о тех средствах, которые бы они сами употребили, чтобы это спрятать. Конечно, они правы в том отношении, что большинство рассуждает как они; но зато, когда случится им иметь дело с человеком не совсем обыкновенным, которого изворотливость непохожа на их хитрость, то, разумеется, такой противник проведет их непременно.
Это всегда бывает так, когда противник лукавее их, и очень часто, если он даже глупее их. Они никогда не изменяют системы отыскивания; только если случай, какой-нибудь исключительный, или награда необыкновенная, – они бестолково преувеличивают свои всегдашние меры, ничего в них не изменяя.
Вот вам пример на Д… Что они сделали в отмену, хотя бы в малейшую, против своей обыкновенной системы? И все эти обыски, исследования, осмотры в микроскоп, разделения поверхностей на нумерованные квадратные дюймы, что это такое, как не преувеличение в применении их всегдашних мер?
Разве вы не видите: Жискэ принимает за доказанное, что если кто хочет что-нибудь спрятать, то непременно для этого делает отверстие буравчиком в ножке стула, или устраивает какую-нибудь другую ямку, или прячет в особенный уголок, придуманный так же хитро, как и отверстие, сделанное буравчиком?
Они не понимают того, что такие оригинальные прятанья употребляются только в обыкновенных случаях и самыми обыкновенными умами. Всякому понятно, что такой способ прятанья открыть весьма нетрудно; он так обыкновенен, что всякий его подразумевает, и открыть его не зависит от проницательности искателей, а просто от их старания, терпения и решимости. Но если случай очень важный или, что для полиции одно и тоже, награда очень велика, то все прекрасные усилия искателей пропадают без пользы.
И потому вы согласитесь с моим убеждением, что если бы письмо было спрятано в границах исследований префекта, он непременно нашел бы его. В этом случае, однако, его вполне провели, и главная, существенная причина этой мистификации происходит от его предположения, что министр сумасшедший, потому что он – поэт. Все сумасшедшие – поэты, вот что говорит префект, и выводит из этого ошибочное обратное заключение, что все поэты – непременно сумасшедшие.
– Да он ли поэт? – спросил я. – Я знаю, что их два брата, и что оба они составили себе известность в литературе. Министр, кажется, написал очень замечательную книгу о дифференциальном и интегральном исчислении. Он математик, а не поэт.
– Вы ошибаетесь; я его очень хорошо знаю; он и поэт, и математик. Как поэт и математик, он мог рассудить верно, а если бы был только математик, не стал бы рассуждать вовсе, и, разумеется, попался бы в сети префекта.
– Это суждение меня очень удивляет, – сказал я, – оно несогласно с мнением целого мира. Вы, верно, не вздумаете опровергать мысль, принятую многими веками. Математический ум давно привыкли считать умом по преимуществу.
– Можно биться об заклад, – отвечал Дюпен, цитируя Шанфора, – что всякая общая мысль, всякое убеждение, принятое в обществе – всегда глупость, потому что пришлось по вкусу большинству. Математики, я согласен, сделали с своей стороны все, что могли, чтобы распространить то общенародное заблуждение, о котором вы сейчас говорили, и которое, хотя всеми принято за правду, однако есть ни более ни менее как полное заблуждение. Например, они с искусством, достойным лучшей цели, приучили нас называть анализом – алгебраические выкладки. Французы более всех виноваты в этом ученом обмане; но если вы согласны с тем, что термины языка имеют действительную важность, что слова должны сохранять полную силу в их употреблении, – о, тогда я соглашусь, что анализ переводится алгеброй, на том самом основании как латинское ambitus значит амбиция, religio – религия, или homines honesti – сословие порядочных людей.