Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7

Итак, с одной стороны, “свирепейшая имманенция”, иными словами, материализм и атеизм, а с другой — “не-наука”, то есть ставшее анахроничным религиозное миросозерцание. Верующий считает, что “надобно свихнуть себе душу”, чтобы думать так, как материалисты, а неверующий — что выводам разума следует доверять больше, чем “заветам” и всему субъективно чаемому. И, по всей видимости, не только Хомяков, но и все другие славянофилы видели в западниках в первую очередь не индивидуалистов и либеральных демократов, а более или менее последовательных неверующих или “слабоверующих”, адептов “имманенции”, хотя на самом деле у большинства западников сложилось достаточно сложное отношение к проблемам религии. Подобным образом и ныне рассуждают те исследователи, для которых религия является самым существенным аспектом природного и человеческого бытия[29] На мой взгляд, проблема Бога и вопросы веры — в самом деле важный, но не единственный аспект, который и в XIX, и в ХХ веке стал причиной возникновения глубоких “борозд и меж”, разделявших русских мыслителей. Но для человека Нового времени, который принял секуляризированное сознание Просвещения как вещь вполне естественную по наследству от отцов и дедов — а таких людей большинство и в современной Западной Европе, и в современной России, — “трансцендентное” измерение философских споров важно не более (а в ряде случаев и менее), чем, скажем, права личности или дилемма свободы и равенства. И потому я отодвигаю религиозную проблематику, которая появлялась в спорах западников и славянофилов, на задний план.

И все же тот факт, что русское образованное общество второй половины XIX и ХХ века в своем отношении к религии мало чем отличалось от западноевропейского, тот факт, что в целом ему оказался чужд клерикализм, ставший уделом Ирландии и Польши[30], и что русские юноши второй половины ХХ века не открывали секулярное сознание заново, а воспринимали его как часть национального и общечеловеческого культурного наследия, — огромная заслуга западников.

Распространенное мнение о том, что огромное число русских не верит в Бога, потому что эту веру искоренили в них большевики, совершенно ошибочно. С одной стороны, достаточно прочесть первые страницы “Исповеди” Льва Толстого, чтобы убедиться в том, что уже в 50–60-х годах XIX века в петербургском и московском “свете” неудобно было признаться в том, что веришь в Бога, а религиозный индифферентизм стал обычным, повседневным явлением[31] С другой стороны, нелишним было бы напомнить о том, что первые погромы церквей начались еще в мировую войну, когда в деревне мало кто слышал о большевиках, которые не столько учили крестьян сбивать кресты и жечь иконы, сколько умело использовали ненависть к “барской” культуре (в том числе к официальной, “казенной” церкви) и разрушительные инстинкты, веками дремавшие в простом народе. В знаменитом письме к Гоголю Белинский в полном соответствии с истиной констатировал проявления этого “народного антиклерикализма”, восемь десятилетий спустя принявшего столь ужасающие формы, а И.А.Бунин, В.В.Розанов, а позднее В.Т.Шаламов и А.Д.Синявский повторили эту горькую правду: никакой райком не заставил бы мужика на Пинеге забраться в церкви на поперечную балку под самым куполом, чтобы оставить там свои экскременты[32]

Но и не западники виноваты в разгуле этого “вульгарного антитеизма”. Утверждать, что идеи Белинского, Герцена или Грановского вдохновили нечаевцев и террористов “Народной воли”, не говоря уже о большевиках, — все равно что видеть в учении Христа главную причину крестовых походов и инквизиции. Обвинения Достоевского, прозвучавшие на этот счет в “Бесах” и в ряде мест “Дневника писателя”, совершенно безосновательны и происходили оттого (повторю раз сказанное), что писатель не мог знать всех ныне известных высказываний западников, а те, с которыми непосредственно столкнулся, оценивал предвзято. В то же время в ходе рассуждений Достоевского нельзя не заметить строгую логическую последовательность и глубокое понимание тех психологических и идеологических механизмов, которые делают возможным (но вовсе не неизбежным!) переход от гегелевской диалектики и чистого разума Канта к разгулу разрушительных страстей, тоталитаризма и террора. Следует, однако, помнить, что железная логика Достоевского основана на двух априорных посылках, которые казались ему не подлежащими сомнению. Во-первых, понятие Бога признавалось им тождественным понятию личного бессмертия души, и, во-вторых, он был совершенно убежден в том, что человек, потерявший веру в это свое бессмертие и, наоборот, уверовавший в неотвратимую смерть, непременно будет вести себя безнравственно, согласно карамазовскому принципу — “если Бога нет, то все позволено”. Но жизнь оказалась гораздо сложнее, разнообразнее и — милосерднее, чем неумолимые силлогизмы Достоевского. Сотни и тысячи материалистов, скептиков, агностиков, релятивистов и просто атеистов, сторонников гуманизма без Бога, будучи совершенно уверенными в том, что не только их тело, но и их сознание обречено на неизбежную смерть, жили на земле согласно общепринятым нравственным нормам, не помышляя ни о кражах, ни об убийствах, ни о разгуле диких инстинктов, — и жили так потому, что красть, убивать или предавать просто не полагается. Вместо старой формулы “Господь запретил” или “Господь покарает” они пользовались гуманистическими формулами — “Это некрасиво” или “Так не делают”. Но гениальный автор “Бесов” не смог понять и прочувствовать этот нравственный императив.

А ведь именно в петербургских и московских гостиных, в аллеях парка в Спасском-Лутовинове и на даче в Соколове принципы безрелигиозной или религиозно нейтральной этики стали обычной жизненной практикой, постепенно вошли в плоть и кровь людей, которые в детстве были глубоко религиозными людьми, как, например, Кавелин или Наталья Герцен. Западники, конечно, не раз грешили и вели себя в нравственном отношении предосудительно — но ни один из них не совершил ни одного злодеяния и никогда не учил других делать зло. Их потомки — студенты Грановского и Кавелина, их ученики и ученики учеников, читатели статей Белинского, читатели “Колокола” и “Полярной звезды” учились делать добро, потому что так поступают просвещенные, цивилизованные люди, а не потому, что боялись вечных мук после смерти. В этом состояло непреходящее историческое значение западничества. Тот факт, что после потрясений конца прошлого, двадцатого столетия русское образованное общество не впало в маразм анахроничной религиозности, а избрало толерантный принцип свободы совести, согласно которому религиозная вера или неверие не только неотъемлемое право каждого человека, но и его чисто личное дело, — несомненная заслуга западников. Каждый конкретный человек самостоятельно решает, верить ему в Бога или нет. Именно так сформулирован этот принцип и в действующей Конституции Российской Федерации.

Социально-генеративная функция западничества состояла в том, что, пробуждая в представителях широких демократических кругов критическое мышление и способствуя эмансипации индивидуумов, западники ускоряли объективные общественные процессы формирования интеллигенции и демократизации общественных структур. Это хорошо понимал Белинский, который в статье “Мысли и заметки о русской литературе” (1846) утверждал, что литература “образовала род общественного мнения и произвела нечто вроде особенного класса в обществе, которое от обыкновенного среднего сословия отличается тем, что состоит не из купечества и мещанства только, но из людей всех сословий, сблизившихся между собою через образование, которое у нас исключительно сосредоточивается на любви к литературе”[33] По всей вероятности, это первая в истории русской мысли констатация того факта, что в России появилась интеллигенция как новая социальная структура. Сословие просветителей — так можно было бы вслед за Белинским определить сущность этой общественной группы. Один из соратников великого критика, Николай Некрасов, именно к ней вскоре обратится с трогательным и могучим призывом:

[29]

Кроме вышеупомянутой книги А.Безансона, назову вышеупомянутое исследование Г.Пшебинды: Przebinda G. Od Czaadajewa do Bierdiajewa… S. 13–48.

[30]

Процесс секуляризации в Ирландии и в Польше был крайне затруднен по причине колонизации этих стран и вхождения их в состав империй, в которых преобладали иные вероисповедания, нежели католическое (исключение составляли поляки, жившие в католической Австро-Венгрии). В этих условиях религиозная вера становилась психологическим и культурным субститутом утраченной национальной суверенности.

[31]

Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1978–1985. Т. XVI. С. 106–109.

[32]

Синявский А. Река и песня // Синтаксис. 1984. № 12. С. 129 (“И нигде так не срут, как на памятниках народного зодчества”). Ср. далее: “Не заезжие комиссары, а местные грамотеи складывали кресты, колокола, оклады — в металлолом, на развитие тяжелой промышленности” (Там же. С. 130).

[33]

Белинский В.Г. Полн. собр. соч. М., 1953–1959. Т. IX. С. 434.