Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 71

«В лес уйду, если что. Небось еще не промажу, а поди узнай, кто стрелял», — решал он, не сознавая своего состояния, горько думал, что была сила, да нет уже… Это и мучило, и угнетало его. Одна только мысль была надеждой и утешением, и, страстно веря этому, часто себе повторял: «Господи, помоги землю нашу оборонить!»

Война накатывалась ближе и ближе, точно лесной пожар по ветру. И в уме, да что там в уме, в дурном сне не могло никому присниться то, что творилось, — враг приближался и приближался к Москве!

Деревня выглядела бестолково-взворошенной. Завалинки не подвалены, на огородах от неубранной ботвы — беспорядок, окна в домах не помыты на зиму, двери не утеплены и не желтеют из-за жердочек свежею соломой, и, главное, не видно было обычных в эту пору хлопот в каждом доме. Не стучали в корытах тяпки, не скрипели на шинковках ядреные кочаны капусты, не свежевали скотину. Женщины, ставшие солдатками, каждый день шли к старику за советом.

— Что же будет-то, дедушка Иван?

— Жить будем, жить! — как можно спокойней отвечал он.

— Да как жить-то будем, ежели фашист придет, дедушка Иван?

— Не допустят! Да слыханное ли это дело, чтобы к нам сюда когда чужак приходил?

Не зная, что будет и как поступить самому, он твердо знал: негоже мужику киселиться перед бабами. «Да что это в самом деле? — подумал. — Да куда это гоже? Через дело перешагиваем, и вроде не нам и надо! Да что же будет, если так пойдет?»

И он принялся за дела. Подвалил у дома завалинки, прибрал огород, убрал ботву после картошки. Уж как это доставалось ему, говорить много не приходится, а делал. Как-то присел взять картофельную ботву — так резануло спину — руки стали как чужие. Да и долгонько что-то не отпускало; заметила Надюшка, подбежала.

— Ты, деда, ищешь чего?

— Да нет, внученька, что я потерял, не найдешь.

— А давай я найду, — предложила она и, видя, что он улыбается, поняла это по-своему.

— Думаешь, не найду? Найду! В ухоронки играем, так все равно всех найду.

— Знамо дело, — согласился он, думая про себя; «Глупышка ты моя милая. Ты у нас вон какая глазастая!»

— Куда хошь спрячься, все равно найду! — гордая похвалой, проговорила Надюшка, а старик подумал: «Вот и ладно, что ничего не поняла, а то бы по глупости еще и Александре сказала, обеспокоила».

И от этой ли болтовни с внучкой, или так уж пришлось, но боль в спине поспала. Он выпрямился и, видя, что внучата расшалились, прикрикнул:

— Эй, эй! А ну-ка, давайте-ка, кто чище уберет все. Ну-ка, я погляжу, кто ловчее. — Ребятишки старательно и весело снова принялись за работу.

— Чего это ты вздумал? — увидев его хлопоты, спросила соседка. — До того ли теперь?

— Не мной, милая, сказано: и умирать собирайся, а рожь сей. А тебе-то особенно — ребятишки на руках. Гляди, не подвалишь дом, картошку поморозишь, да и ребят застудишь.

И вот эта-то его всегдашняя хлопотливая деятельность и слова, все с одним смыслом — надо работать, которые он говорил и одной, и другой, и третьей женщине, действовали лучше успокоений. Никогда пустым человеком его не считали — знали, что уж если дедушка Иван что советует, так стоит послушать, и помаленьку, по одному, люди принялись за предзимние дела и хлопоты. Но не все. Иные, как Гошка-плотник, махнули на все рукой. Гошка тоже был не молод, но все оставался Гошкой. Он и раньше нередко выпивал, теперь запил окончательно. Неприятно было видеть этого чернобородого детину в слезах.

— Вы что думаете, я без души? — стуча кулаком себе в грудь, кричал он. — Нет! У меня все выворачивается наизнанку… Не могу я этого снести… Не могу… — И слезы текли у него по щекам. Старик знал, что Гошка — добрый человек, и понимал его слезы, но стал он неприятен ему, как бывает неприятна муха.

Старик терпел, терпел и не выдержал. Однажды, когда женщины возвращались с работы, Гошка остановил их, хмельной уже, и, достав из-за пазухи какую-то вещь, предложил:

— Нате, берите, кто хошь. За четверку отдам всего.



Видя, что женщины уходят, Гошка крикнул:

— Ну, бери хоть за так! Все одно пропадать!

Происходило это на тропинке на задворках их дома, и старик видел все. Подбежав к Гошке, тряся и кулаками, и бородой, с побагровевшим лицом, он закричал:

— Пропадай, если хошь! Пропадай! Хоть сейчас пропади, а других с собой не зови!.. Не зови… Нечо нам там делать! Нечего.

— Ты чего это? — удивился Гошка. — Разве я тебя трогаю?

— Не трогал бы, так молчал! — все в той же злости прокричал старик.

Никто не видывал дедушку Ивана в таком гневе, никто не слыхивал от него таких слов, и все точно прилипли на месте. Гошка с широко открытыми глазами, истуканом стоявший перед стариком, первым пришел в себя.

— А-а-а, — с пьяной озлобленностью протянул он. — Заступник бабий! Видали мы таких…

— Не ори и не срами меня зря, все одно не осрамишь, — жестко, глядя на Гошку, проговорил старик. — А в оглобли тебя давно завести пора! — и погрозил пальцем. — Гляди у меня!

Но этот-то его спокойный тон и вид и испугал Гошку.

— Так ведь я ничего… Бабы, а?

Но разве видано где-нибудь, чтобы женщины поддержали тащившего из дому пропойцу?

— Давно тебя пристегнуть пора!

— У-у-у, рожа твоя противная! — закричали они наперебой, и Гошка кинулся наутек.

Несмотря на все события, жизнь дедушки Ивана шла тем же чередом, как и в прошлые годы. Поутру он вставал затемно, в пятом часу. Все спали, и тихо было в доме. Спину в пояснице грызло, но так было каждое утро давно уж, и он перестал обращать на это внимание, зная, что походишь немного, поработаешь и расходишься, притерпишься.

Встал, стараясь, чтобы и солома в матрасе не зашумела, прошел к печке и начал наводить корове пойло, черпая из чугуна теплую воду. Хоть глаза завяжи, знал на память, на ощупь каждую щелочку в половицах дома, и поэтому ставил ведро и в темноте на такое место, что оно не колебалось и не дребезжало. Вымерян давно был и каждый взмах руки — ковшик ни разу не задел ни за что и не брякнул. Знал, насколько надо приподнять и дверь за скобку, чтобы не выдала скрипом и не получилось бы шума от толчка. Вышел с ведром на мост— будто никто и не выходил. Знала свое время и корова. Когда он открыл дверь на двор, она уже стояла у лесенки с мостка и встретила его негромким приветным мычаньем. Корова выпила пойло и зашуршала языком по дну бадьи, собирая осевшие на дне очистки. Старик погладил. ее по спине и проговорил:

— Пусто, Чернушка, пусто… Рад бы лучше, да нету.

Корова повернула голову и лизнула ему руку.

— Не проси, нету лучше… — повторил он и, взяв пустое ведро, скорее пошел со двора, думая: «Вот время пришло, не только людям, а и скотине беда». По осеннему-то времю, и ни подболтки, ни корочки в пойле нет. Слыханное ли дело?

Не зажигая света, хоть и хмуро было на улице и темно в доме, наложил на ощупь дров в печку, сунул под них лучину, поставил припасенный с вечера чугун с мытой картошкой и пошел на крыльцо ждать пастуха. Знал, что будет он не скоро, но дома оставаться не мог — не хотел тревожить Александру.

Неприютно было на улице. Под мокрые березы густо насшибало палого листа. Непросохшие стены домов и крыши в парном, хмуром, холодном, последождевом рассвете казались какими-то зяблыми, плаксивыми. Остатки дождя еще скапывали с крыш в глухие мутные лужицы под застрехами. Дорога расклеилась.

«Ишь ведь как хлестало, а я и не слышал ничего», — удивился он и тут же подумал: «Под крышей-то что, не диво и не услышать, а как он там?» Болезненно и тревожно делалось ему при каждой непогоде, в каждую холодную ночь. Всякая всячина лезла в голову. Теперь ему вспомнилось вдруг, казалось, давным-давно забытое: нескончаемая дорога и нескончаемый, холодный, нудный дождь. Кажись, от Деникина тогда уходили, или это было в Сибири, когда шли на Колчака. Он никак не мог в точности запомнить, где это было, но явственно вспомнил холод от мокрой одежды.