Страница 12 из 30
28.2.1987. Почему-то мы у Аверинцевых весь вечер. Его натирает мазями шумливая дама шарлатанка, присланная и оплаченная поклонником. Дети ждут настоящих гостей, собственно, завтра; я запаиваю пластмассовый пистолет и поправляю «Олимпию», вспоминаю Архив, и люблю эту маленькую, тихую машинку. Аверинцев рассказывает об алтаре в Англии, пораженном молнией, не одобряет ординации женщин. Я одобряю, ссылаясь на Августина. Он легко перевертывает мой довод. Они с Наташей охотно мирятся с прибитой приниженностью наших молящихся: «Ну так что? По потенции они хороши». Тут несогласна Рената, с ужасом вспоминающая страстную ненависть к людям монахинь старца Тавриона под Елгавой. Для Аверинцевых это нехорошая тема разговора, это не надо, смущает, когда есть другие, бесспорно хорошие темы.
13.3.1987. Аверинцев, мягкий, мечтательный, любезный, с глубокими глазами, пока дети и Наташа куда-то собираются, заводит речь (на весь наш трехминутный разговор) о Грине (ценил Честертона), о Симоне Вейль (среднее что-то между Мариной Цветаевой и святой), о мизогинстве Грина, подозрительного к женской прилипчивой и настойчивой экзальтации, что сказалось в его вражде с Симоной Вейль. Похоже, благодаря мне отчасти Сережа оценил Грина. Движется Ренатин «Жильсон», компендий по Жильсону.
25.3.1987. В последние секунды переодеваюсь, захватываем Аверинцева, едем в Дом ученых. Он говорит перед большим залом, где 20 человек стоят — но потом, как раньше не бывало, многие уходят, — через микрофон, так просто, о родителях, с которыми жил в одной комнате, о страхе перед ними и уважении к ним, к их взрослой тайне;
347
об их серьезности. Теперь наоборот, теперь недоступны скорее дети. Он рассказывал сказки о прошлом, вставил о сексе, заменившем все другие названия для жизни чувства и имеющем неисторический характер; и боюсь, что о сексе — немного для аудитории. Очень хорошо о том, что западное, не требующее усилия, проходит легко, а вот нравственное... его движению всегда преграды, в том числе и особенно с Запада. И еще хорошо: ничего не бывает без нашего усилия, всегда действовали и действуют те, кто подставляет себя опасности получить по носу.
3.5.1987. В Переделкине. Особое, музейное пространство. Здесь дом Пастернака. Тут живут Асмусы, у них 16 внуков. Эту дачу вдовы Поповского хотел купить Расул Гамзатов, чтобы разобрать и построить двухэтажный особняк, но вдова отказалась и продала Аверинцевым и Софроницким, с условием не ломать, не перестраивать и кормить приблудных кошек. Миф вырастает как трава из-под ног. — Рассказы Аверинцева. Он рассказывает, говорит, где бы ни стоял. Потом легко снимается с места и движется. Я останавливаюсь в темном коридорчике рядом с горящим титаном, и он послушно там продолжает о Хлебникове и внеисторичности его славы, о der Siegel der Taufe auf der russischen Sprache. Он говорит и думает как пьяный, но сколько трезвости в его мысли и как благодатно он отрезан, санитарным кордоном, от грязи и болота. Ведь он собственно никого никогда не слушает и в чужую мысль не входит, только плетет свою и прослеживает еще линии вечных истин. Последний месяц он, похоже, весь в идее истории, которая одна действительна и из которой рвутся в архаику или в будущее. Секс, «славь» хлебниковская и много такого, безвременного, подтачивают самый язык. И вспоминаю, как лет 10 или больше назад он говорил мне о парадоксе партийного съезда: вот к нему готовятся, но на нем сразу начинают славить его решения; прошлое и будущее без настоящего. Как он мудр и прозорлив; помню, мы ехали года 2,5 назад среди лозунгов по Ленинскому проспекту; говорили о переделке мира, человека, и мне, пугливому, эти вещи виделись тогда очень ясно, вот еще немного застоя, и не выкарабкаешься. Он сказал, словно что-то зная: «Ну нет, это им не удастся».
14.5.1987. Аверинцев, только что приехавший из ФРГ
348
с богословской конференции, теперь приглашен на какое-то совещание по делам религии, где и приехавший в Москву Антоний Сурбжский (Блюм). Аверинцев недоволен ФРГ, в ужасе от о. Андроника (Труба-чева, внука Флоренского), с которым заседает в комиссии.
15.5.1987. Аверинцев в Архивном институте говорил о традиции, цитировал Ранке о том, как трудно знать, wie es eigentlich gewesen war, Тынянова; вершинные достижения никогда не следствие прошлого, историческая причинность не ведет от одного вершинного достижения к другому. Человек 19 века еще bona fide, без рефлексии, принадлежал традиции. Или в 18 веке. Уютно в защищенном уголку, было. Теперь «мы не можем отказаться от понимания, если сохраним совесть». Но: уже нет гарантий для сохранения памяти, это нам уже только доступно как решение воли [13]. Он так хорошо говорил о бесе: он предлагает, любимая шутка его — выбирай, вот в моей правой руке, вот в моей левой. Но не надо принимать этот выбор; ясно, что у него ни в той, ни в другой руке ничего нет, одна дрянь. И еще так хорошо сказал: «Человека легко спровоцировать, и не надо его провоцировать. Если оставить его за закрытой дверью, он будет сердиться, даже если за дверью делаются исключительно хорошие вещи».
Много говорил о личных правилах для себя и общих правилах для всех. Как люди выходят из парижского метро: каждый знает, что дверь перед ним придержат, и оттого движение исключительно быстрое и беспрепятственное. Снова цитировал Честертона: если я горжусь Шекспиром, стихами Чосера, трафальгарской победой, тогда как Чосеру не подал ни единой идеи, то я должен, принимая наследство, принять и все долги.
Спросили о Михаиле Александровиче Л ифшице. Его образ мысли мне был чужд, а его последовательность, как всякая прямота, внушала уважение. Спросили о реформе образования. Я не профессионал и не буду строить утопии: к ним отнесутся с отвращением. Но мог бы высказать пожелание. Мне пришлось быть в школе, где учатся мои маленькие детки. Набор прозаиков на портретах в школе — еще куда ни шло, хотя многих мне там не хватало. Но поэты... они были в гро-
349
тескном противоречии с тем, что обычно читают культурные люди. В школе внушают иллюзорную беспроблемность. Подросток потом узнаёт другое, и мир для него раскалывается.
О плюрализме. Здесь опять дьявол, его любимая игра. Не надо выбирать между плюралистом и его оппонентом и бить инакомыслящих по голове. Я отказываюсь выбирать между фанатизмом и релятивизмом, я скажу: неужели у вас нет чего-нибудь получше?
Другой — не объект, а партнер нашего сознания.
Оставляю на совести физиков их уверения, что предмет физиков гуманитарен.
Даже дата: внутри какого человеческого сообщества находится
сведение о дате?
Все гаспаровские заготовки были бы только заготовками, если бы Гаспаров не понимал еще к тому же стихи.
Я не уверен, что культура была сильной стороной Хемингуэя.
Книга — что-то вроде письма до востребования. Можно, конечно, читать книги, не мне адресованные. А ведь есть адресованные мне, которые сделали бы мою жизнь моей жизнью. Чтение включено в жизнь, не наоборот. «Вот я это прочитаю и я должен изменить свою жизнь, иначе зачем мне читать книги?»
Ему записка: «Говорите больше, пожалуйста, не подходите к концу». — «Во многоглаголании несть спасения».
Что народ дал человечеству? Но важнее, что человечество взяло у народа.
Какое влияние массовой культуры на наше сознание? Думаю, такое, какое мы ей даем оказывать.
«Плаха» Чингиза Айтматова — важное явление социальной жизни. Но литературы? Мне больше нравится не сам роман, а некоторые замечания автора в связи с ним.
Розанов чувствует свободу русской речи. Но его взгляды? Выразить только мгновение.
Гегель богаче чем кажется. И он страшен иногда.
Искусство? Его можно определить по Евангелию: удостоверение тех тайн, о которых необходимо молчать. Искусство дает ощущение моральной и духовной доброкачественности, арет^.
13
Моя приписка здесь в скобках: «Soit, но дикие новаторы 19 века, крайние атеисты нами забыты; и что у человека — не решением воли».