Страница 1 из 30
1969
20.5.1969. Аверинцев, лекции в университете, суббота, вторник, 14.50. Аверинцев. Аверинцев. Перспектива символической просматриваемоести мифа. Этой просматриваемоести нет в Средневековье. Там тайна, заманчивость мира. После чего снова ясный мир итальянского ренессанса. Язычество, бессильное политически и религиозно, в последний час дало блистательную философию, вплоть до закрытия Юстинианом в 529 году неоплатонической афинской школы. Неоплатонизм поглощает все школы и становится вероисповеданием. Он энциклопедия всех наук, итог идеализма, со специальным неоплатоническим образом жизни, аскезы. Плотин, Ямвлих — святые и чудотворцы; Прокл — философ, математик, чудотворец. Неоплатоническая религия имела чудотворцев и воителей за веру. Почему всё же победило христианство? Неоплатонизм не был общенародным движением. В нем не было пафоса жертвы, идеи греха, ничего похо-
306
жего на теплое умиление, слезный дар, только смех отрешенности, неуязвимого свободного духа — гомерический смех Прокла высший смысл будущего. В другие эпохи это настроение могло бы стать всенародным, как вселенская игра иудаизма, буддийская отрешенность; Мейстер Экхарт порожден тем же отрешением. Но в конечном счете верх взял не смех, а умиление, сознание греха, страх, серьезность.
Одна из самых любопытных черт неоплатонизма его учение о символе. Здесь была угадана древность самой по себе способности к символу; по Кассиреру «человек есть животное символическое». Емкий и жизненный символ Афины связывал жителя одноименного города и с согражданами, и с космическим миропорядком. Эллинизм додумался до аллегорического понимания символа и мифа. Как это Зевс, верховное божество, оскопил отца? здесь надо видеть иносказание. Неоплатонизм вернулся к древнему слышанию мифа. В мифе есть нечто такое, что можно лишь созерцать в молчании, высветляя для себя смысл символа, но не стараясь свести его к чему-то иному. Так мелодия церковного пения несет смысл, стоящий за словами и существующий лишь внутри этого звучащего символа; ни в каких словах его выразить нельзя. Тут уже не аллегория, а символология. Плутарх еще уверенно толкует мифы и морализирует о них; с Григорием Нисским и Проклом приходит нечто новое.
Усвоение неоплатонизма — дело для христианства трудное. Плотин был сверстник и может быть соученик Оригена. Порфирий по легенде отрекшийся христианин, начавший его философскую критику. Несмотря на размежевание однако христианство платонизировалось. В никейско-константинопольский символ веры несмотря на противодействие был введен термин неоплатонических школ оцхпхую;, единосущный. Анонимный ареопагитический корпус, созданный в 6 веке на почве неоплатонизма, был приписан ученику апостола Павла афинянину Дионисию Ареопагиту и стал текстом, в христианском сознании вплоть до Ренессанса приближенным к Новому Завету. Существеннее вопроса об авторе — сириец монофисит Сивер? грузин Ивер? кто-то из круга Иоанна Скифопольского? — содержание четырех ареопагитических трактатов. «Об именах Божиих»: имя не просто наименование, это отображение, образ сущности, знамение безымянной сопредельности Бога. «О небесной иерархии»: бытие развертывается сверху вниз, высшее дарит себя, позволяя низ-
307
шему себя принять. «О церковном священноначалии»: иерархия как излучение божественного света. «Таинственное богословие»: запредельное и отрешенное бытие Бога; о Нем нельзя сказать ничего; символичны не только антропоморфные образы, Бог благий тоже иносказание; Он не добро, Его благость есть нечто за пределами благости; нельзя сказать, что Бог есть: Он сверхбытие. Отбираются все атрибуты с погружением в мрак, тот свет, в котором обитает Бог, невидимый из-за сверхсилы излучения. В божественный мрак вступает тот, кто знает лишь одно: Бог везде. О Нем нельзя сказать ничего, и в то же время бесчисленные определения именуют Его. У Дионисия Ареопагита язык как у Хайдеггера: мир мирствует, вещь веществует. Всё говоримое о Боге должно быть богопристойным изреканием, само себя снимающим. Пресущественная красота переходит в присущую каждой вещи блистательность; она предел всего, всё рождается ради участия в ней; и поскольку всё устремляется к прекрасному, оно и есть благо, всеобщая цель. Крайний оптимизм Дионисия Ареопагита: даже небытие в качестве небытия есть. Через ёрсх;, любовь к пресущественной красоте, всё вступает в бытие. Свет, в своей высшей точке тождественный мраку, затем щедро изливается. Из любви к свету всё становится светлым. Благодаря разделению на высшее и низшее, иерархии, одно не может без другого; высшее дает всему стать причастником света. Иерархия служит усвоению богоподобия, требует соразмерности, ccvaXoyicc, пропорции, которую вызывает в нас подражание. Так богоприличная красота, неразложимая, распространяется на всё множество вещей. Для Ареопагита бытие есть порядок, т&£ц, что значит также натуральный числовой ряд и устройство государства; старый русский перевод этого слова чин. Девять, 3x3, чинов ангельских составляют небесную иерархию. Для неоплатоников девятка очень заманчивое число, настолько, что Порфирий, издавая архив Плотина, дал ему форму «Эннеад», часто искусственно резал разделы, чтобы сошлось число девятериц. Ангелы серафимы образуют сферу духовного горения, в земной Церкви классам ангелов отвечают епископ, священник, диакон. Миряне делятся на монахов, крещеных, несовершенных, и несовершенные опять составляют триаду, так что всё бытие выступает в стройных рядах. Средневековье очень любило Ареопагита. Людям той эпохи очень хотелось, чтобы его корпус был сочинением 1 века. Ученые
308
Нового времени спрашивали: что это? философия? Не оригинально. Религия? Но у Ареопагита много вещей, не имеющих касательства до библейской веры. Литература? Тяжеловато. По Мартину Лютеру, Ареопагит написал болтовню, зачем это для спасения?
Но он дал средневековому человеку целостный образ мира, созерцаемый и пережитый; бесор'Са становится действительно умным видением; человек видит всю эту иерархию света, создающую миропорядок. Колоссальный след оставил он в языке теологии и религии. Ареопагит не философия, не литература, а шире, культурное событие, феномен Geistesgeschichte. Его можно сравнить с древнегреческим философом негегелевского типа Гераклитом: не совсем философия, не совсем поэзия, а и то и другое.
1975
6.1.1975. Вечером Сергей Сергеевич Аверинцев, плавающий в своей требовательной, настороженной защищенности. Весь вдумчивость, детская беззащитная раскрытость глубине жизни. Защищенность в этой беззащитности. Он недоуменно говорил о непонятности Лосева — верующий, почему он не придет в церковь, — пел в храме истово и простодушно, много крестился. Потом, с 4.30 до 7 утра, говорил о владыке Антонии: его вера, противостоящая холодности большинства, его суровый отец, который сказал ему, что ему неважно, существует ли человек, но важно, честен ли он[1]. Рената заметила здесь, что такое близко к демонизму, бесчеловечности. «Но в самом деле, — сказал Сергей Сергеевич с убежденностью и простотой, — я тоже в своих отношениях к близким и вообще к людям как-то занят
309
не тем, существуют они или нет, а тем, достойно ли и насколько достойно они живут». Он согласился с моим замечанием о мужицком у вл. Антония и об окружающих его силах и соблазнах. Взгляд владыки поразил его трагичностью. Аверинцев долго рассказывал о матери. Она обидчива и подозрительна, неспособна «играть в чужие игры», неспособна радоваться случающемуся; ее сны всегда только к плохому; ее как будто волнует успех сына, но на второй же день после защиты его диссертация была забыта и старые упреки продолжались.
Его лицо поразительно изменчиво. Как спокойный уютный кот, он изредка меняет выражение лица и положение тела, и из нового — снова говорит. Говорит он плавно и много, очень основательно. Так он недоумевал по поводу выступления Максимова[2] перед христианскими социалистами: христианские социалисты ведь баварская партия; если бы я прожил лет 20 в Баварии, у меня, наверное, были бы какие-то суждения о Шмидте и прочем, Максимов же похож на человека, который пришел с холода в уютную натопленную комнату, и ему показалось, что все здесь великие социалисты. Странно, что Максимов идет в политику, не обладая необходимыми для политика качествами, ну например самоуважением. Быт округляется у Сергея Сергеевича в миф, всё приобретает в рассказе очертания притчи.
1
«Однажды в юности я вернулся из летнего лагеря. Мой отец встретил меня и выразил беспокойство по поводу того, как прошел лагерь. «Я боялся, — сказал он, — что с тобой что-то случилось.» Я с легкостью юности спросил: «Ты боялся, что я сломал ногу или свернул шею?» И он ответил очень серьезно, с присущей ему трезвою любовью: «Нет, это не имело бы значения. Я боялся, что ты потерял цельность души». И затем добавил: «Помни: жив ты или умер — не так важно. Одно действительно важно, должно быть важно и для тебя и для других: ради чего ты живешь и за что ты готов умереть». Это опять-таки показало мне меру жизни, показало, чем должна быть жизнь по отношению к смерти: предельным вызовом научиться жить (как отец сказал мне в другой раз) так, чтобы ожидать свою собственную смерть, как юноша ждет невесту, ждать смерть, как ждешь возлюбленную, — ждать, что откроется дверь». Митрополит Антоний Сурожский. Жизнь. Болезнь. Смерть. М. 1995, с. 75-77.
2
Максимов незадолго перед тем переселился в Германию.