Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 48



Глава третья Не мерцанье сабель, не цокот и гром эскадронов, детству милая песня, веселое уничтоженье врага… Нет, война — это, оперы сей не затронув, полустанок, заброшенный к дьяволу на рога. Не «ура», поднимаемое атакующей конною лавой, а солдатская песня про журу, про журавля. Станционный козел, украшаемый костью трухлявой, молча слушает песню, покрытую вечною славой, удивляется ей, золотой бородой шевеля. Так война повернулась к Сергею. Он видел, от печального однообразья устав, как худой машинист — обгорелый, измазанный идол — без гудков уводил в осторожную полночь состав. Полночь бьет пулеметами, тараторит смертельною сплетней, — безразличны Сергею идущие боком бои, он отбился в дороге от матери — десятилетний, он таращит на шпалы глаза молодые свои. Ходят мимо солдаты, тоскующие о женах, стынет здание станции, обреченное штабом на слом, с юга ветер доносит дыхание трав, зараженных трупным ядом, предсмертной испариной, злом. Вот на юге трава… В ней бы скрылся такой человечек, как Сергей, до макушки, до золота пыльных волос… Он бы лег, он бы слушал колыбельную песенку речек, чтобы легче дышалось ему, чтобы крепче спалось. Ночью жгут у перрона костры: варят кашу и сушат онучи… И Сергей подползает на огонек с ночевой. — Ты откуда, парнишка? — Корявые руки вонючи, но зато уж и ласковы… — Дяденька… — Ну, ничего… А под утро, когда, утомленные боем, спят, завернутые в шинели, и видят приятные сны, и особенно пахнет весной и травой зверобоем, и смолистою, чуть подогретою, шишкой сосны, — вдруг ударили с левого фланга… Вибрируя: п-иу…у… — сухо щелкая в камень, пролетая, впиваясь в зарю… Это пуля. Спасайся! Сергей уползает в крапиву, слышит:    — Сволочи, к пулеметам… Андрюшка, тебе говорю… Над Сергеем склоняется парень — большой, одноглазый, в ухе часики вместо серьги, и на шее мерцанье монист… — А ну, поскорей вылазий!.. Обратите внимание ваше: какой небольшой коммунист… Так Сергей попадает к махновцам. Тут уж начинается буча — гром, дым, пыль, война, и мохнатое знамя предводительствует, как туча, и распластана грива запаленного скакуна. Одноглазый бандит покровительствует Сергею, то напоит его самогоном до белых чертей и тоскует спьяна: — Я тебя и люблю и радею, потому обожаю еще не созревших детей. Я и сам молодой был, красивый… но глаз, понимаешь ли, вытек — потому меня шашкой коммунисты ударили раз… И целует Сергея разбойник и сифилитик, уважаемый бандой за сифилис и за глаз. У него был запой — он трепался, бунтуя, по селам, и, похожий на бред, на страшилище-нетопыря, он расстреливал пленных, В ажиотаже веселом пулю в пулю сажая, во всё матеря. Липкой грязью зашлепанный, словно коростой, разводя на затылок квадратные плечи свои, он размахивал жесткою плетью четыреххвостой, и свистели четыре хвоста, как четыре змеи. С неба падали звезды, гармоника тяжко вопила — то в обнимку, в дыму разбредаясь по степи рябой, сотоварищи пьют самогон и багровое пиво, одноглазого чествуя песней, тоской и пальбой. А когда окружили ту банду Буденновские отряды — одноглазый попался, как мальчик, как кура во щи, говорил по слогам: — Да чего ж вам, товарищи, рады. То-ва-ри-щи… Он божился и клялся: — Будь я гадом и будь я заразой… — Он вертелся в предсмертии колесом на оси, но во имя победы налево идет одноглазый — и вороной душа его улетает на небеси. Глава четвертая «Черная рубашка, дыра на пупé. Ящик под вагоном — прекрасное купе. Что же мине надо? Что же тибе надо? Что же нам обоим с тобой — шантрапе? Паровозы ходют с Москвы на Одессу, а с Одессы ходу опять на Москву… И тоска на сердце — ну ее к бесу такую тоску! Машинисты пару поддают, шуруя, паровозы ходют, прямо как стрела, мне тоска такая — скоро вот умру я, так зачем же мама мине родила?» Ребята поют не в голос, хрипя выходит из горла шатающаяся песня в зеленую, сочную тьму… Война их несла в ладонях, война их мяла и терла, война их учила злобе, как разуму и уму. Тачанок припадочных грохот, и жар полуденный адов, и дышащий смрадно ладан в руках жестяных попов, но войны уходят в землю осколками снарядов, обрывками сухожилий, остатками черепов. Сергей поет, вспоминая, как задом падали кони перед клубами жирной и плодоносной земли. Сергей поет. Его слушает публика, на перроне и паровоз, идущий с Москвы на конец земли. Когда подают копейку… — Чего так распелся, на, мол… — Сергей копейку за щеку — она ему дорога. Порою интересуются: — А ты сегодня шамал? — Я? Не… не шамал… — Выслушивают:    — Ага! Уходят степенно и важно, пышны, велики, спокойны, их ожидает ужин, дети, жена, постель; они уходят в землю, как все уходит, как войны — осколками снарядов, осколками костей. А я пойду погуляю — меня окружает усталость хандрой и табачным дымом, а трубка моя пуста, мне в этой жизни мало чего написать осталось, написано строк четыреста — еще не хватает ста. Пойду через Марсово поле до темного Летнего сада с распахнутою душой… Подумаю, как Сергею доехать до Ленинграда — он очень хороший город: вечерний, весенний, большой.