Страница 31 из 48
Глава вторая На лестнице — и кухонною гарью, кислятиной отборнейшею сплошь, не то чтоб кошкой, а какой-то тварью, которой и названья не найдешь. И эта тварь запуталась в перилах, издохла, гадина, и тухнет вся — и потолок в прыщах, нарывах, рылах над нею тоже тронулся, вися. И стены все в зеленоватой пене, они текут, качаясь и дрожа — беги… беги… Осиливай ступени, взбираясь до шестого этажа, беги по черной лестнице и сальной, покуда, хитрый и громадный враг, тебя не схватит сразу полумрак из логова квартиры коммунальной. Она хрипит. Я в эту яму ринусь, я выйду победителем, и я… вхожу. Раздутый до отказа примус меня встречает запахом гнилья. Его дыханье синее, сгорая, шипящее и злое без конца, твою рубашку освещает, Рая, не освещая твоего лица. И вот к тебе я подхожу вплотную, но только ты не чувствуешь меня — я слышу песенку твою блатную, согретую дыханием огня… — Я была такая резвая: гром, огонь во всей семье. На ходу подметки срезывая, я гуляла по земле. И не думала я уж никак, что за так, не за рубли, полюблю я домушника, полюблю по любви. Виноватые мы сами, что любовь — острый нож. Жду тебя со слезами — ты домой не идешь. Посветало на востоке. Все не сплю я, любя, может быть, на гоп-стоке уже угробили тебя… Так поет она, как говорили раньше, грустный, продолжительный напев, а кругом — я сообщу вам — рвань же, грязь идет на нас, рассвирепев. Кислых тряпок мокнущие глыбы в ряд расположились на воде, лопается крошево из рыбы и клокочет на сковороде. Вот оно готово. В клочьях пены на воду, на тряпок острова со сковороды глядит степенно острая рыбешки голова. Гаснет примус, нудно изрыгая дымные свои остатки зла, и Раиса — черная, другая — сковороду с кухни унесла. Комната Раисы. Не уверен, стоит ли описывать ее. В жакте весь метраж ее измерен — комната — не комната… жилье. Два окна. Две занавески грязных из дешевенького полотна, веером киноактеров разных потная украшена стена. Чайник на столе слезится жирно, зеркало, тахта, кровать и ширма. Инвентарь тоски, унылой скуки — на тахте, мучительно сопя, спит Сергей, в карманы сунув руки, ноги подбирая под себя. И во сне ему темно и тесно; отливая заревом одним, облаков рассыпчатое тесто проплывает, шлепая, над ним. Просыпается. Глядит, не веря: — Где я? Что я? — Выспался? — Угу! — Он шагает, весь похож на зверя. Комната — как раз в его шагу. Зеркало косило. Вместо носа что-то непонятное росло. Физия раздута, как назло, не похожа ни на что, раскоса. — Фу-ты, дьявол!.. — Что с тобой, Сережа? — Погляди, Раиса, серая какая рожа, с похмелюги, что ли, такова? Дай опохмелиться… — И не думай… — Ну!.. И с перекошенной губой, вялый, полусонный и угрюмый, заполняя комнату собой, он, тяжел, показывает норов, шаркает подошвою босой… — Слушайся давай без разговоров. — Ты и так, Сергей, еще бусой. — Не твое собачье дело, шмара, — Злом набухла жилка у виска, а в затылке от полуугара ходит безысходная тоска. А часы подмигивают хитро — дескать, разморило молодца… Он сидит — и перед ним пол-литра, мертвенное тело огурца, и находятся в пол-литре в этом забытье, и песня, и огонь… Я когда-то тоже пел фальцетом, вышибая пробку о ладонь. И, на все в досаде и обиде, в чашку зелено вино лия, бушевала в полупьяном виде молодость несмелая моя. — Мол, не буду в этой жизни бабой… — Поощряли старшие: — Хвалю, только ты еще чего-то слабый и порядком буен во хмелю… — Все равно умрешь, так пей, миляга, даже выпивают и клопы… — Всяко возлияние есть влага, — возвещали, выпивши, попы. Но проходят годы — мы стареем, пьем, как подобает, в месяц раз, и, пожалуй, пьяным иереям стыдно до волнения за нас.