Страница 121 из 127
— Дай, голубчик Антон, мне три рубля. Мне, ей-богу, очень, очень нужны деньги! Больше я не стану просить у тебя!..
Эти деньги нужны были для того, чтобы прокатиться на «лихаче», сыграть на биллиарде, поплясать с посетительницами «Эльдорадо».
Антон наконец потерял терпение и решился на крутые; меры. Он объявил брату, что последнему нечего и думать о продолжении военной службы, что он, Антон, сам отправится в штаб и выхлопочет отставку брату, что потом он его присадит за книгу. Миша как будто испугался и, краснея, объявил, что он бумаги получит через два дня, что брату незачем ходить в штаб, что он уезжает дня через три, что он довольно покутил и намерен честно служить, что, наконец, через месяц он будет произведен в офицеры. Антон сомнительно покачал головой и заметил брату, что он, кажется, прибегает к обману. Миша загорячился и начал театрально говорить о том, что у него только и осталась одна честность и искренность, что он не позволит никому коснуться этой святыни, что никто не смеет подозревать его во лжи. Он даже расплакался, говоря, что от брата-то он никак не ожидал такого оскорбления. Приходилось замолчать. Через два дня действительно он объявил, что получил бумаги, и начал собираться в путь.
Прощание было скорбно.
Марья Дмитриевна уговаривала сына служить «верой и правдой», Антон уговаривал брата выйти в отставку и переехать к ним. Миша очень бойко утешал их и говорил, что он не пропадет…
Наступила новая весна. Антон кончил экзамен и уехал путешествовать по России. Марья Дмитриевна осталась одна. Прошло месяца два, когда в одном из захолустий России Антон прочел в газетах известие, что в петербургском суде разбирается дело Михаила Прилежаева, пойманного в воровстве.
Антон побледнел и тотчас же стал собираться в дорогу. Он в волнении спешил домой. Сотни самых тяжелых мыслей осаждали его мозг. Что будет с братом? Как перенесет мать этот удар? Не сообщил ли кто-нибудь ей о несчастии? Молодому человеку казалось, что и пароходы я железные дороги движутся слишком медленно, что он сбился с дороги и едет не прямым путем. Вся любовь, привязывавшая его к семье, вся нежность его натуры, скрывавшаяся под грубой внешностью, проснулись теперь. Он был как разбитый, он не спал ночей, не мог спокойно провести ни одной минуты; все другие интересы, все другие мысли вышли из головы, и только образы матери и брата носились перед его глазами. Он читал все газеты, искал везде имени брата, наконец в Москве в одной из петербургских газет он прочел неполный отчет о деле Михаила Прилежаева.
Оказалось, что Миша получил уже отставку «без наименования воинского звания», когда он еще носил юнкерскую форму и уверял брата и мать, что он служит. В то время, когда он уверял их, что уезжает в полк, — он не уезжал никуда. Он зимой шатался по Петербургу из угла в угол, из дома в дом, иногда ночуя на улице, иногда голодая по целым дням. При следствии Миша показал, что у него нет никого родных, что он сирота. Его адвокат очень долго и много говорил о его предыдущей судьбе, указывая на то, что он рос без благотворного влияния семьи, что он, неразвитый и неокрепший, попал в жалкую среду юнкеров, что от него трудно требовать какой-нибудь стойкости при встрече с голодом и холодом. Этой речью адвокат делал себе имя. Товарищ прокурора, со своей стороны, очень слабо поддерживая обвинение, все-таки указывал на испорченность и черствость сердца юного вора, не заслуживающего снисхождения уже потому, что он получил даром образование, что самое пребывание в юнкерах должно было послужить ему уроком и заставить его взглянуть серьезно на свои ошибки и исправиться.
Антон читал эти отрывки речей адвоката и прокурора; он с мучительной тоской следил за всеми изгибами процесса и готов был плакать, как дитя, читая последние слова адвоката, где защитник называл своего клиента душевно больным человеком, одним из дикарей, которые живут среди нашего цивилизованного общества, которые являются ходячим упреком этому обществу. Защитник заключал речь словами о том, что тут нужно не наказание, а исправление ошибки, совершенной обществом. Приговор был вынесен, как и следовало ожидать, оправдательный. В газетах говорилось, что «присутствующие на заседании дамы рыдали», что подсудимый, «прелестный мальчик», сидел с поникшей головой, не поднимая глаз, с краской стыда на добродушном лице, что «речь защитника была блестяща и талантлива», что, вероятно, «он будет одним из лучших представителей нашей адвокатуры…»
— Если бы поспеть вовремя! — говорил нетерпеливо Антон, предчувствуя что-то недоброе, и считал станции и версты.
Он приехал домой до того изменившимся, что Марья Дмитриевна всплеснула руками.
— Антоша, что с тобой, родной мой! — воскликнула она, обнимая его.
— Ничего, ничего, голубчик! — говорил он, покрывая поцелуями ее руки. — Как вам живется? Здоровы ли? Все ли хорошо?
— Да что мне, старухе, делается. Живу себе, хожу в церковь, за воротами посижу — вот и все… Известно, день да ночь — и сутки прочь!
— Ну, и слава богу, слава богу, — радостно говорил Антон, видя, что мать ничего не знает. — А я соскучился о вас… как-то взгрустнулось, вот и прикатил… Что от Миши не получали писем? — боязливо спросил он.
— Нет, батюшка… Знаешь, ведь я грамоте-то не знаю… Вчера пришло какое-то письмо на твое имя… Вот оно…
Антон взглянул на почерк адреса и побледнел, это было письмо от Миши.
— Матушка, вы приготовьте чайку, — промолвил он. — Я пойду в свою комнату, отдохну с дороги…
Дрожащими руками распечатал он письмо Миши и стал читать. Оно было написано карандашом, отрывочно, на скорую руку… Вот что писал Миша:
«Брат мой, друг мой, Антон! Ты, вероятно, уже знаешь все, что случилось со мной. Это знает вся читающая Россия. Я украл, я содержался в тюрьме, я был судим, я был оправдан. Меня оправдали не потому, что я невинен, но потому, что я украл от голода… В мою пользу собрали пятнадцать рублей; когда эти деньги будут проедены мною, мне придется снова воровать. Другого исхода нет… Ты, верно, читал уже, что говорил обо мне товарищ прокурора, что говорил обо мне адвокат. Один, обвиняя меня, разоблачил всю ту пропасть, в какую упал я; он указал, как я испорчен, как я негоден, как я гадок; другой, защищая меня, указал, как загубили меня люди с колыбели, как они убили во мне силу воли, как они сделала меня дикарем, решающимся на всякую мерзость ради добычи куска хлеба. Когда они говорили это, когда они залезали в мою душу, я все ниже и ниже склонял свою голову, я, с жгучей краской стыда, сознавал, что мне невозможно подняться, что во мне убито все, что может спасти человека от преступления и заставить его честно бороться с нуждой… Я сознавал, что все присутствовавшие на заседании думали то же самое, видели во мне безнадежно погибшего… Я ждал приговора, ждал тяжелого наказания… Мне вынесли оправдательный приговор… В первую минуту я был рад, я готов был дать клятвенное обещание исправиться, когда мне давали совет быть честным… В каком-то чаду прошел этот день освобождения, я ничего не мог обдумать, ни на что не мог решиться, в моей голове бродила одна мысль о необходимости жить честно… Но когда прошло первое волнение, первая радость, когда на следующий день я пошел искать работы, меня поразил вопрос: какую работу могу я принять на себя? Что я умею делать? Где подготовка к труду?.. Я шел бесцельно по Садовой, когда на углу Невского проспекта меня кто-то окликнул по фамилии. Я остановился: передо мной стоял мальчишка с кипой газет. „Купите-с газету. Интересное дело Прилежаева“, — выкрикивал он перед прохожими. Краска бросилась мне в лицо. „Дело Прилежаева. Оправданный преступник Прилежаев!“ — продолжали выкрикивать продавцы газет, окружив меня…
Я бросился в сторону. Впервые мне пришло в голову, что если бы я и умел работать, то кто же меня возьмет к себе теперь, когда всему городу известно, как я испорчен, как я не подготовлен к честной жизни, как я не способен к труду?.. Ты перечитай это дело, вникни в каждое слово товарища прокурора и моего защитника, и ты увидишь, что они оба доказали вполне, что я ни к чему не годен, что я испорчен до мозга костей. С подобным человеком небезопасно пробыть день, подобного человека небезопасно впустить к себе на порог… Они раскопали каждое событие моего прошлого, они проникли в самые сокровенные уголки моей души, они не упустили ничего из виду, чтобы создать из меня тип окончательно загубленного и падшего человека. Теперь это знают все, обо мне кричат на улицах, на площадях… А я думал искать работы!.. Кто меня возьмет? Кому нужно подобное отребье человечества?.. О, что они со мною сделали, что они со мною сделали!.. Ведь этак можно погубить кого угодно. Позволь мне публично раскопать все прошлое, осветить душу первого встречного, и я докажу, что он ни на что не способен, что он испорчен, что он опасен… Позволь мне сделать это и поверь, что самый честный человек не найдет себе места, возбудит подозрения… А ведь я и без того доказал, что я не честный человек… Они мне сказали: теперь старайтесь исправиться, ведите честную жизнь… Но ведь они же сами отняли у меня возможность вести честную жизнь. Сперва я был просто вором, укравшим от голода. Теперь я являюсь ни на что не способным, вконец испорченным человеком, являюсь не перед двумя-тремя лицами, а перед всеми, кто только умеет читать… Мой защитник говорил, что меня испортило общество, что оно должно и исправить меня, дать мне возродиться к новой жизни. Но как я обращусь к этому обществу? Разве купец, боящийся, что я обворую его лавку, нанявшись к нему, — общество?.. Разве железная дорога, где я мог бы быть кондуктором и куда меня не примут, — общество? Разве те родители, у которых я мог бы учить детей и которые не возьмут в учителя полуграмотного вора, — общество? Что может заставить его испортить свои дела, поручив их неумелому человеку? Они скорее подадут мне грош Христа ради, чем дадут мне работу… Что ж, они правы! Они могут жалеть меня, но ради чего они станут губить себя?.. Они не повинны в моей испорченности… Хоть бы кампанию какую-нибудь устроили для спасения оправданных воров… Ведь таких много, и все они или идут снова в остроги, или умирают с голоду, от самоубийства… Разве нельзя устроить такой кампании, такого общества?.. Или лучше распложать самоубийц, негодяев и нищих?.. У меня нет силы ходить с протянутой рукой… Да и возможно ли нищенствовать, имея восемнадцать лет от роду, будучи здоровым, и не попасться в руки первого полицейского солдата, который уведет меня как бродягу в часть, представит в мировой суд… Мне осталась одна участь: смерть… Когда я написал это роковое слово, у меня что-то оборвалось. Если бы ты знал, как мне тяжело умирать!.. Ведь я молод, здоров, я жить хочу… И это лето, блестящее, ясное, душистое, так и манит к жизни, к счастию… Если бы ты знал, как часто мне приходила сегодня мысль опять украсть и этой ценой купить жизнь… Не вини меня, умирать так нелегко, а купить жизнь иной ценой нельзя… Господи, хоть бы этот день кончался поскорей, хоть бы ночь наступила… Я был бы рад, если бы была дождливая, хмурая погода… Пожалей меня, что я такой слабый, такой ничтожный человек… Не вини меня за то, что обманывал тебя, мать… Я вас любил, я вас люблю, но во мне так все перепуталось — и ложь и искренность, и ум и глупость… Да, меня лечить бы надо… Няньку, ласковую няньку мне нужно… Впрочем, ты узнаешь, как я дошел до этого состояния, узнаешь из моих заметок… Я вырвал их из своей записной книжки и пошлю к тебе с этим письмом… Мне хочется, чтобы ты не обвинял меня, чтобы поплакал обо мне… Ты ведь добрый, очень добрый и хороший человек… Я не знаю, что бы я был готов сделать, чтобы мне дали возможность хотя один час побыть с тобою… Мне хочется хоть одного слова участия, хотя одной ласки… Я сижу в беседке Александровского парка, кругом снуют какие-то полупьяные солдаты и растрепанные женщины; стены, скамьи беседки исписаны циничными, грязными надписями… Это все те люди, среди которых я убил свою жизнь. Они, быть может, дойдут до того же, до чего дошел я… Какое горькое окончание горькой жизни!.. Любимый, дорогой, пожалей своего красавчика Мишу, как все называли… Завтра от него не останется никакого следа… И зачем это я жил, зачем я не умер вместе с отцом, с Дашей?.. Вот уже и вечер… Скоро я уложу это письмо в конверт… Когда он будет заклеен и спущен в ящик, я пойду кончать с собою… Почтальон вынет из ящика письмо уже не живого человека, а мертвеца, о котором, может быть, никогда и никто не вспомнит… И для чего вспоминать? Разве кто-нибудь вспоминает о нашем отце? Я помню, как ты рассказывал, что его испотрошили… Со мною будет то же, если найдут мое тело… Этот лист исписывается, мне остается мало места, но, впрочем, не для чего и писать более: день кончился, в парке становится холодно и темно; я пишу наобум; небо совсем черное… Мне кажется, что я писал для того, чтобы не думать, чтобы не изменить своего решения… Теперь довольно, теперь мне осталось жить не более четверти часа… Я с Тучкова моста… Ну, прощай же, Антон… Не брани своего Мишу».