Страница 122 из 127
Антон читал и перечитывал это письмо и листки из записной книжки Миши. Это были отрывки из дневника, который велся юношей отрывочно на крошечных листках записной книжки между копеечными счетами, чьими-то адресами, грязными куплетами барковских песен… Это была какая-то смесь отчаянья, громких фраз и истинного страдания. Юноша не шел к «своим», потому что ему было «стыдно», потому что он не «мог» начать трудовую жизнь; он не искал работы, потому что он «не умел работать», он не убивал себя, потому что «ему очень хотелось жить».
Порой и в этих отрывочных фразах виделся до мозга костей испорченный негодяй; порой в них виделось наивное, откровенное дитя, легко смотревшее на жизнь и не умевшее выйти из тяжелого положения. Иногда в дневнике видна была одна декламация, иногда в нем замечались истинные слезы. Это было что-то болезненное. Этого человека нужно было отправить в больницу под надзор нежной и любящей женщины, матери, сестры. В этом дневнике описывались горькие минуты холода и голода, тут выражалась радость по поводу того, что наш герой, например, нашел ночью шелковый платок с несколькими завернутыми в нем пряниками. В другом месте описывалось, как он провел морозную ночь на улице, потому что его не оставил ночевать у себя товарищ, «брезгливо сказавший ему, что от его одежды казармой пахнет». В третьем месте толковалось о «Даниле», которого следовало бы ограбить… И везде была все та же жалкая, смешная безграмотность…
Мучительное, болезненное чувство охватило Антона при чтении этих страниц, где так тесно перемешались и истинные чувства, и театральные фразы. Довольно долго Антон не мог овладеть собою, победить свое волнение, удержать катившиеся по щекам слезы. В его голове был какой-то туман, то давила его тоска о брате, то вспоминались слова брата о том, что подобная горькая участь ждет всех этих бессознательных преступников, преступников, которым выносят оправдательный приговор и дают Христа ради десять — пятнадцать рублей, то носилась в его голове мысль о необходимости все скрыть от матери, чтобы не отравлять ее последние годы.
Вот и она постучала в дверь. Нужно было отереть слезы, освежить лицо, выйти со спокойным видом.
Она спрашивает, не от Мишуры ли это письмо.
— Да, — отвечает сын.
— Здоров ли он, мой голубчик, спокоен ли, как ему живется? — забрасывает вопросами мать.
— Он теперь спокоен, ему хорошо, — отвечает сын и почему-то нежно целует мать.
— Ты, батюшка, прочти мне его письмецо после, — просит мать.
— Да, да, прочту, — говорит сын и старается овладеть собою.
Настает вечер.
Мать снова просит прочесть письмо Миши. Сын читает — это светлые, спокойные строки, полные любви к матери… Мать смеется и плачет от радости и набожно осеняет себя крестом. Она молит бога, чтобы он помиловал ее Мишу, ее любимого сына.
— Ну, спасибо, спасибо! — говорит она Антону. — Утешил ты меня, старуху. Радость ты моя, единственное мое утешение… Покуда ты со мною, не знаю я горя, не болит мое сердце…
Сын тихо целует старуху и уходит в свою комнату. Быть может, он проведет бессонную ночь, быть может, он будет рыдать, как ребенок, быть может, его сердце изноет от беспомощной тоски, — она этого не узнает. «Разве и без того у нее было мало горя? — думается ему. — Разве мы созданы для того, чтобы вечно терзать других? Разве мы не обязаны по возможности скрывать и устранять от ближних все горькое, все печальное? будем беречь друг друга, будем делиться с ближними радостью и счастием, будем переносить, однако, каждое непоправимое горе, будем делиться с друзьями только теми невзгодами, которые можно устранять общими силами. Жизнь не сладка, и мы не имеем права отравлять ее еще более, вынося напоказ каждую неисцелимую язву, каждое непоправимое страдание».
А что же поделывали в это время Прохоровы?
Давным-давно прошли тяжелые дни Катерины Александровны и Александра Флегонтовича. Молодые люди, как мы сказали, должны были уехать из Петербурга. Они уехали в один из глухих городов. Они захватили с собою Флегонта Матвеевича, вполне довольного тем, что его сын получил «повышение по службе», как объяснили старику его близкие, сказав ему о необходимости отъезда. Прошло около года, когда получилось известие о смерти Флегонта Матвеевича, которому оказался вредным климат нового его местожительства. Александр Флегонтович занялся исключительно литературным трудом. Заняться другим делом у него не было возможности, хотя и достало бы на это сил. Катерина Александровна шила белье и платья и занималась акушерством. Довольно скоро молодые люди сделались довольно известными личностями в городе и были зваными гостями на каждом пиру. Это было тихое, мирное время их жизни; они отдыхали от волнений, работали в четырех стенах, начали усердно заниматься изучением английского языка. «Этот язык нам скоро пригодится», — писал Александр Флегонтович Антону, описывая свои занятия. Года два-три прошли в этом затишье. Прохоровы поправились в физическом отношении, Александр Флегонтович даже немного потолстел; они радовались тишине новой жизни, но помириться навсегда с провинциальною жизнью они не могли. Каждая весна, каждый яркий день, каждое известие о кипучей европейской жизни манили и звали их куда-то, где меньше тишины, спокойствия и сна, где, может быть, человек сгорает быстрее, где живется тревожнее, где порой сон бежит от глаз, но где в то же время больше интересов у человека, где его деятельность осмысленнее, где его цель ярче и блестящее. Эта тоска, это стремление dahin все росли и росли, наконец сделались чем-то вроде idée fixe. Иногда молодые люди, гуляя, выходили из города и шли по большой проезжей дороге безмолвно, бесцельно, до усталости. Казалось, они были готовы уйти пешком на край света, только бы вырваться из этого мирного, сонного города. Оставаться в провинции, вращаться в кругу узких интересов становилось невыносимо…
В один прекрасный день получилось через одного знакомого письмо на имя Антона, где просили юношу похлопотать о напечатании нескольких статей Александра Флегонтовича и о немедленном сборе всех денег за работы и от тех лиц, которые оставались должниками Прохорова еще с давних пор.
Через несколько недель после получения этого письма в маленькую квартиру Прилежаевых явились какие-то неизвестные люди: дама под густым вуалем и господин с окладистой бородой. Антон не сразу узнал их, но через минуту уже горячо пожимал их руки. Марья Дмитриевна бросилась к ним в объятия и, плача, причитала над ними:
— Голубчики мои, родные мои! Как это вы, какими судьбами?
— Тише, тише! — проговорил Антон и замкнул двери. — Я сейчас схожу к одному товарищу. Вам здесь нельзя оставаться…
— Что ты, батюшка, от своего-то дома уходить! — воскликнула Марья Дмитриевна. — Хоть и не богато мы живем, а все же свой угол.
— Им нельзя быть здесь, — коротко сказал Антон. Марья Дмитриевна замолчала. Она привыкла безусловно подчиняться односложным решениям сына.
Через минуту, оставив сестру и ее мужа в своей квартире, он вышел из дому и довольно быстро возвратился обратно.
— Можете идти, — сказал он, бросая на стол клеенчатую фуражку. — Вот адрес.
— Ты все обделал? — спросил Александр Флегонтович.
— Все.
— Ну, до свидания.
— Голубчики вы мои, да как же, хоть бы пообедали, — заохала Марья Дмитриевна.
— Не надо, мама! — решил Антон. — Да вы не плачьте… Вечером я свожу вас к ним…
Гости вышли. Антон не пошел их провожать и удержал мать от поползновения идти за ними.
— Мама, станемте-ка лучше обедать, — ласково сказал ои старухе.
Они сели за стол.
— Мама, вы никому не говорите, что они были, — заметил он. — Никому, понимаете?
— Батюшка, в толк я не возьму: как они приехали?
— На машине, мама, по железной дороге…
— Надолго, Антошенька?
— Нет, до завтра. Им на вас взглянуть хотелось, вот и прогулялись. Станете рассказывать, тогда, пожалуй, им и не удастся во второй раз к нам заехать…
— А они еще приедут?