Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



Нарождался мутный рассвет, когда Антип уже запрягал лошадь, чтобы поехать в город. Жена кормила кой-чем на прощанье пеструю годовалую телку, которую решено было продать. То, что вчера ночью бороздило у бабы душу гневным и упрямым, — сегодня, с бледным и мутным рассветом, странно затихло, точно пришибленное. Ибо холодный, нарождающийся день вел за собой будни — серые, склизлые, голодные — и тушевал густо то острое, гневное и страстное, что трепетало в душе у людей ночью… Ибо человек — раб властного дня и бог по ночам — в пламенных мечтах своих.

Муж и жена, будто сговорившись, молчали. Телку связали и с трудом положили в глубокий, плетеный короб. И в молчаливой работе двоих чувствовалась затаенная, саднящая тоска…

Точно боясь раздумать, Антип живо собрался, сел в передок коробка, около головы мычавшей, испуганной телки, и хрипло бросил:

— Отворяй ворота.

Жена медленно отворила ворота, Антип тронул Гнедого, телка отчаянно забилась в коробке. Не оглядываясь, Антип ударил лошадь и слышал, как у ворот тоненько и жалобно заплакала жена:

— И-и-и…

Еще ударил Гнедого, не оглядывался, на сердце сосало что-то и хотелось забыть об этом. Выехал на большую дорогу, ведущую в город, и только тогда оглянулся, когда избы в степи едва маячили темными силуэтами.

Стояла в полях торжественная тишина.

И пурга намаялась за ночь. Бледная и волнистая, как женщина с тихим плачем, перед утром она ушла в глубину безжизненных равнин и спрятала в межах и перелесках разодранные снежные ткани. Увела, властная, за собой ветры, наметала на пути белые курганы и, сжатая тихой грустью, оглянулась назад и растаяла, как мечта, с жалобным, звенящим криком, в рассвете пугливого утра зимы…

Антип торопил лошадь, временами дружелюбно разговаривал с затихшей телкой и посматривал по сторонам. Летел через тихие снежные поля черный ворон и хрипло, задушенно каркал. Что-то мертвое и вещее несла с собой черная птица, и Антип, с странно тосковавшим сердцем, следил за ней до тех пор, пока не слилась она с мутной гранью горизонта. Может, сядет где-нибудь в роще, на тихом погосте, где едва маячат засыпанные могилы, и будет хрипло кричать о том, что на земле идет все та же мертвая, голодная жизнь, люди бьются, хрипят бессильно, и солнце не может сжечь ненавистный мрак… Что любо ему, черному ворону, одиноко и веще летать по равнинам, хрипло каркать у могил и резать упругий мрак смелым и сильным крылом…

До города считалось двадцать верст, и Антип торопился, чтобы сделать обдуманное: продать телку и сходить в уездный съезд. Гнедко точно понимал настроение хозяина и спешно ковылял разбитыми, наезженными ногами, стараясь не доводить до кнута. Замечая движение Антипа, лошадь встряхивала головой и наддавала ходу, а в хороших, торных местах прыгала тяжелым, неуклюжим галопом. Телка лежала смирно, пыталась даже лизать хозяина, и грустно-покорно смотрели ее темносиние глаза.

В город Антип приехал к десяти часам утра и, не заезжая на постоялый двор, направился к скотному базару.

Здесь торчали большие, краснолицые, здоровые мясники и покупали дешевый скот.

Бегло осмотрели телку Антипа, спросили цену и, точно сговорясь, заржали:

— Ха-ха! Пятнадцать рублей!

— Го-го… Ты в уме, мужик?

— Твою телку полгода надо кормить, чтобы зарезать на мясо…

— Обнимись с ней.

— Получай пятитку, да и то богу помолись за нас.

Антип стоял на месте и сконфуженно скреб в затылке. И, точно оправдываясь, сказал наивно:

— Она — с теленочком… С Николая Иваныча быком взялась…

Опять звучно заржали:

— Хоть с Марьи Ивановны быком — нам что.

— Го-го. Чудак…

— Он, братцы, из вятских.

— Это видно.

— Наверно, из тех, что в трех соснах заблудились?

— И корову на баню садили. Гы-гы.

Долго торговался Антип. До боли хлопали у него по рукам и в конце концов продал телку за восемь рублей. Что-то слепило глаза, когда брал деньги за родное, близкое простой мужичьей душе… Поехал от мясников, не оглядываясь, купил два пуда муки, чаю, сахару и пряников Аниське на пятак. Заехал на знакомый постоялый двор, напился наскоро чаю и пошел пешком искать уездный съезд. Шел, и в памяти ярко чеканились слова мирян:

— Прямо за глотку бери.

— Скоро, мол, подохнем.

Странно приподнятый этим, чувствовал, что ему поручили большую, важную роль, которую необходимо выполнить добросовестно. И охваченный этим сознанием, бодро и уверенно шел в уездный съезд, где должны непременно понять его…

Но уже у крыльца, где толпился народ, у Антипа сразу упала душа… Старый вековой враг — нелепый страх — язвительно стучался в душу и царапал ее когтями, как черная, мохнатая кошка… И точно шептал язвительно, что дитя рабских веков, прожженных одним страданием, не может быть сильным и смелым.



В здании уездного съезда Антип долго бродил по коридорам и робко заглядывал в двери «отделений». Но там все очерчивалось, как в тумане, чужие, равнодушные лица, скрипели перья, или металлически-холодно стучали пишущие машины, точно давая понять, что здесь нет места никаким просьбам и словам. Что здесь, в серо-линялой атмосфере, где поблескивали форменные пуговицы, живет одно деловое, бумажное, скрипучее и ритмичное, как маятник.

После долгого, томительного ожидания и хлопот Антипу удалось добраться до секретаря съезда, который сидел в старом, потертом кресле и курил дешевую сигару. Курил, сипло кашлял и таращил при этом большие выпуклые глаза с кровяными жилками на белках.

Взглянул на Антипа безразлично и спросил:

— Что тебе?

Хотелось начать сильно, убежденно и горячо, хотелось мучительно-страстно чем-нибудь огненным очертить нужды «мирян», идущего зверя — голод, отчаяние заброшенных в степи людей, но… болтался, как тряпка, бессильно язык, и тоненько закапали малозначащие пугливые слова.

— Явите божескую милость… Ходатель я… Потому, значит, доверие дадено мне… От общества, значит…

Подал «доверие» секретарю. Тот пробежал и усмехнулся. Погладил бороду справа, потом — слева. И все его серое, полинялое лицо, отцветшие пуговицы на старом сюртуке — все говорило о том, что человек сидит страшно далеко от настоящей жизни.

— Разночинцы… гм… — сипло проговорил секретарь. — Ничего нельзя сделать.

— Явите божескую милость.

— Ничего. Насчет разночинцев в уездном съезде нет циркулярного предписания. Мы кормим только своих крестьян.

— Общество тоже ись хочет, ваше благородие…

Секретарь пыхнул сигарой и сказал строго:

— Какое у вас «общество»? Ни старшины, ни старосты… Разночинцы вы — и больше никаких. Иди.

— Как теперь?

— Как угодно. Пишите губернатору: велит кормить — будем… Возьми свое доверие и иди.

Антип взял бумагу и тихо побрел из комнаты. Хотелось завыть волком или броситься и душить кого-нибудь… Но старый вековой враг — черная, подлая кошка сидела внутри и царапала когтями душу…

Вышел из уездного съезда и бессильно остановился на одном месте. Недалеко стоял плечистый малый, с цыганским лицом, и крутил цыгарку. Антип подошел к нему и спросил:

— Не знаешь ли, почтенный, человека?

— Какого?

— Прошенье губернатору написать… От общества, значит…

— Знаю: Иван Федосеич тут есть. К самому царю может написать.

— Нельзя ли до его милости меня направить?

— Можно за сотку…

— За каку таку сотку?

Малый затянулся из цыгарки и ответил:

— Сотка-то? Это — маленькая такая бутылочка: булькнул из нее раз-два, и готово. Всего одиннадцать копеек стоит…

Антип понял, усмехнулся и достал узелок, где хранилась «общественная» сумма. Бережно отсчитал одиннадцать копеек и подал малому. Тот живо схватил и весело гаркнул:

— Идем к Ивану Федосеичу…

Пошли. Долго ныряли по окраинным улицам города. На пути малый забежал в казенку, ловко вышиб пробку из маленькой бутылки, выпил водку единым духом и грустно сказал Антипу:

— Вот и все.

Пришли, наконец, к избе, где жил Иван Федосеич. На гнилых покосившихся воротах висела большая железная доска, на черном фоне которой жирно и крупно было выведено белым: