Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



— Н-н-ну. Прямо… сироты. Ни отца, ни матери…

Гнедой слушал, грустно мигал слезящимися глазами и качнул головой, точно поддакнул:

«Да, сироты…»

На Козьем заволновались крепко, когда узнали, что Антип приехал ни с чем. И нельзя было подумать, собственно, что в этих старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки горят человеческие жизни, звучат страстные голоса… О, как хотелось злой, степной пурге засыпать снегом все живущее здесь. Рыхлыми, снежными днями, такими скучными и сонными, пурга коварно пряталась где-то в перелесках, слегка шуршала мерзлыми прутьями и вспыхивала за снежным курганом… Все искала радость жизни земли, чтобы задушить эту радость, но крепко спала измученная земля и грезила о звонком и свежем. И пурга, злая от этого, набиралась силами к ночи, собирала вокруг себя ветры, куталась в кружевные снежные ткани и, как женщина, охваченная сладострастьем, плясала и кружилась в степи… Сшибались молчаливые деревья в перелесках, гудели пьяные голоса вихрей, но в старых избах, брошенных кучей в степи, все-таки переливалась человеческая жизнь.

Да, на Козьем заволновались сильно. Все почти собрались в избе у Антипа и жадно слушали то, что говорил «ходатель». Слушали — и серые измученные лица бороздились гневом. А железная печка, точно не зная ничего, бурно рокотала веселым, пламенным звоном и, раскаленная докрасна, кричала в длинную трубу о чем-то своем — и странно сживался этот огненный крик с хохотом безумной метели.

— Так. Значит, мы не люди, — первым отозвался Яков Бубнов и свирепо затянулся махоркой из коротенькой трубки. Поковырял в трубке прожженным пальцем и продолжал:

— Вот я, к примеру сказать, мещанин города Сызрани — по отцу еще приписан. Отец умер на хлебопашестве, хотя и земли своей не имел… Я пошел по этой же пути и двадцать лет вот здесь держу аренду у этих чертей ленивых — у казаков… Мало переплатил я денег? А вина было мало им споено? А теперь — убирайся к черту. И земский хорош: поезжай по своим, значит, родинам да там и проси хлеба. Будто взял с собой прутик, да и пошел засвистел. А домашность? А семейство? А условие с казачками? А деньги, если отданы вперед за землю? Ну, ладно: пошел я в Сызрань… А там и спросят: «Ты, дяденька, зачем пришел?» А я: «Ись, братцы, хочу, ись». Да опять спросят: «Ты кто такой? Где живешь?» А я: «Бубнов, мол, я — мещанин, а живу у казаков…» Н-н-н-у, и спровадят: «Ступай, дяденька, к казакам — мы тебя не знаем». Это что же такое будет?

Молчали. Гудела звонкоголосая печка, метала искры и жила песнями, заодно с пургой. С полатей свесилась голова кудрявой Аниськи — десятилетней дочери Антипа. Девочка внимательно следила за выражением угрюмых лиц и временами взметывала руками с полатей.

— Да, похерили, — разрядил молчание старик Ветошев, отец Антипа, сидевший на лавке. — Похерили. Скоро семьдесят лет будет мне, а этот год круто запомним: прямо ложись да помирай. Зима только началась, а у кого хлеб?

— Это не может быть! — вдруг почти рявкнул Степан Сажин, жилистый и корявый. — Не может быть. Правду искать надо…

— Пока ищем ее — подохнем, — иронически заметил Бубнов и потонул в табачном облаке.

— Искать надо. В город надо отрядить кого-нибудь.

— А там что?

— В съезд этот надо закатить, про который земский толковал.

— Может, земский зря это: чтобы отвязаться.

— Надо что-нибудь делать.

Долго надумывали, кричали, спорили. Небольшой худощавый паренек, сидевший все время молча у самой печки, выбрал время, когда затихли голоса, и сказал:

— Вот, я читал в газете одной, что из-за голоду часто бунты бывают. Не верил я раньше этому, а теперь, пожалуй, и поверишь: с голоду всякий может забунтовать.

Все внимательно посмотрели на парня. А он смотрел куда-то в сторону и продолжал:

— В других государствах, пожалуй, никогда не слыхать про голод. И образованность там другая, чем у нас. Там мужик за милую душу живет, а земли куда меньше нашей. Нам вот только муки добиться бы по пуду, дадут этот пуд Христа ради на душу — мы еще в ноги накланяемся. А в других государствах не так: там, брат, подай, ежели невмоготу становится. А у нас что? Давно ли розгами драть перестали?

Странная дрожь переливалась в голосе парня, и слова он выдавливал с трудом из горла… И щипал худыми, тонкими пальцами белесоватый пушок над подбородком.

— Это верно, — поддержал старик Ветошев. — Сам не бывал под розгами, бог миловал, а много видел, как раньше секли… Э, мало ли что пришлось видеть на веку.

После этого опять покричали, подумали и решили на том, что Антип завтра же утром поедет в город и доберется до помощи в уездном съезде. Высчитали могущие быть расходы, набрали кое-как один рубль пятьдесят копеек, которые и вручили торжественно Антипу. И напутствовали — каждый по-своему:

— Прямо за горло бери.

— Подыхаем, мол.

— Вам, мол, хорошо самим, тепло.

— Что, сироты, что ли? Одному богу молимся.



— Животную, и ту жалко.

— У них там собакам лучше живется.

На прощание крепко жали руку Антипу. Что-то общее, решительное паяло все лица в одно выражение, и каждый чувствовал подъем духа, точно помощь уже была взята с бою. И Антип, охваченный общим и волнующим, говорил тоненько-возбужденно:

— Постараюсь, миряне, постараюсь. Шибко хайло разину, как только можно шире: дело не шутка. Постараюсь.

— С богом.

Ушли, и все пела железная печка, раскаленная злым огнем. Билась над крышей пурга, тянулась призраками к окну и странно волновала душу… Точно про жизни человеческие пела, когда маленький ночью пугливо жмется к матери, старик на печи ловит в памяти молодые были, а девушка, с бьющимся сердцем, грезит о нежном и ласковом, что прозвенело когда-то поющей струной…

Как всегда, Антип лег на полатях, рядом с женой и Аниськой. Говорил по привычке об одном: как протянуть эту мучительную зиму? И муж и жена знали, что помощь, если и будет, то придет не скоро, но боялись говорить об одном важном, что было решено раньше… Оба чувствовали, что это важное необходимо разрешить сейчас, но каждый старался обойти на время тяжелые, решающие мысли. И подходили к главному издали:

— Скоро вот рождество… — говорил Антип.

— Скоро…

— А у нас… ни муки, ни мяска…

— Муки только квашни на две… — поддержала жена.

— Чаю и сахару тоже надо будет…

— Надо…

Помолчали. Необходимо было решить главное, что намечено было раньше. Но опять у обоих слова завязли, точно тряпка, хотя оба чувствовали, что подошли немного к главному. И все-таки началось опять отдаленно:

— Ничего не поделаешь. Придется что-нибудь продать… — робко сказал Антип и намеренно-равнодушно зевнул.

— Кого продашь? — сурово спросила жена.

Сама отлично знала, кого придется продать, но хотелось зло и упорно не понимать мужа. Хотелось до боли упрямо и долго отстаивать то намеченное к продаже, о чем говорилось раньше. Хотелось защитить родное, близкое бабьей душе и мстить кому-нибудь за злую, непогодную жизнь на земле. И опять громко гневно спросила:

— Кого продашь?

— Сама знаешь… — почти шепотом ответил Антип и зажмурил в темноте глаза, точно ждал удара.

— Телку! — неожиданно прозвенела Аниська и взметнула руками.

— Молчи! — прошипела мать и ударила Аниську. Девочка сжалась в комочек и прижалась к отцу.

А мать уже гневно сверлила мрак страстным и плачущим речитативом:

— Я ли не кормила, не холила ее? Ох ты, нужда проклятая, окаянная. Ведь она с теленочком третий месяц ходит. Ведь она взялась, да и доморощенная. А теперь задарма отдать? За десятку не отдашь. Ох, лучше бы пропасть мне самой навеки. Ведь она теленочка в утробе носит.

Много кричала, захлебывалась от душивших слез, но потом стихла.

— Ну и продавайте.

Антип молчал, но в душе точно ковыряли чем-то тупым и заржавленным… Аниська прилипла к нему, и он слышал, как скоро и четко стучит детское сердце. За окнами, насквозь промерзшими, попрежнему хохотала пурга и кричала, что все в мире — жизнь и краски, радость и солнце — все берется только в борьбе… Кричала об этом, заламывала трепетные белые руки, царапала стекла, кружилась в плясе и под конец с тоненьким детским плачем металась безумная в степи…