Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 5



А. Г. Туркин

Ходатель

На Егорьевском станичном сходе горланили на этот раз особенно свирепо. Никто решительно не желал слушать других, и каждый, широко разинув рот, гневно сверкая глазами, выбрасывал, будто камни, тяжелые, иногда обидные слова… Молчаливым слушателем был только атаман станицы Гусев — грузный, красный казак, с длинными пушистыми усами. Все смотрели на красное, крепкое, как репа, лицо атамана, на его жирный, гладко выбритый подбородок и упрямо, назойливо кричали все разом, бросая слова, кованые гневом…

Станичный писарь Ивашкин, обращавший на себя внимание сизым и пухлым носом, делал вид, что пишет, но — на самом деле — рисовал на бумаге почему-то крупную блоху… И мучительно размышлял о ревизии, которую собиралось делать войсковое хозяйственное правление…

А сход все сильней волновался. Послушные до этого люди кричали так, что атаман пугливо сжимался, а писарь Ивашкин еще ниже склонялся над огромной расплывшейся блохой…

— Скоро строевых лошадей будем продавать.

— И продадим.

— Черт с ними.

— На войну, так первых нас?

— А теперь издыхай с голоду?

— Лошадей всех смотали. На ком весной пахать должны?

— Атамана запряжем: сможет.

Не надолго смолкли, умаялись. Атаман воспользовался этим и проговорил робко:

— Ссуды будут разрешены всем… Откроются столовые…

Опять, как порох, вспыхнули разом:

— Жди эти ссуды окаянные!

— К весне придут — когда подохнем!

— С нас так скоро дерут!

— В одну секунду.

— Постановить приговор — чтобы сейчас помогали.

Кричали еще долго и составляли приговор, где постановили просить кого следует о немедленной помощи казакам. И в приговор всем хотелось вписать обидные, гневные, страстные слова, но писарь Ивашкин ловко смягчал выражения, и приговор вышел деликатным и почтительным. Молча подписывали и уходили, как волки, злые и упрямые, готовые на все… Атаман следил неподвижно, а писарь звонко скрипел пером на бумаге…

Начальство собиралось уходить, когда дверь медленно отворилась и в правление, вместе с морозным облаком, вошел высокий, костлявый мужик с робким и несколько наивным лицом. На этом лице не было совсем растительности, и голубые глаза смотрели доверчиво и кротко.

Мужик низко поклонился атаману, потом писарю, потер большие, изветренные руки и потоптался на месте, моргая ясными, доверчивыми глазами. Атаман, надевая шубу, покосился на мужика и коротко спросил:

— Зачем?

Мужик полез за пазуху, достал какую-то бумагу, подал атаману и сказал тоненьким, совсем бабьим голосом:

— Мы по доверию, значит…

— По какому доверию?

— От общества, значит… по доверию… Ходатель, значит.

Атаман подал бумагу писарю. Тот пробежал и ухмыльнулся. И сказал мужику:

— Айда с господом богом.

— Да в чем дело? — спросил атаман.

— Тоже ссуду и хлеба просят. Это — разночинцы, Иван Миколаевич; живут на казачьей земле… Мы здесь ничего не можем сделать.

— Конечно, Тебе надо к земскому… Вы — не казаки. Нам своих бы прокормить… На какой статье проживаете?

— На вашей, на казачьей…

— Да где это?

— Три версты отсель: на Козьем.

— Знаю. Сколь домохозяев?

— Десять, значит, дворов…

— Хм… К земскому надо; вы не казаки…

Мужик взял бумагу, сложил ее аккуратно, сунул за пазуху и развел руками:

— Диковина. Нигде не принимают нас. Ровно не одному царю служим.

— Ну, айда со Христом, — махнул рукою писарь. — Иди с богородицей…

— Уйду, почтенный, уйду… Тоже вот ись хочем…

— Все разве слопали? — спросил атаман.

— Все зачистили — теперь у всех свистит. Скотину, значит, кончили еще осенью… Дров порубить на продажу нельзя: ваш лесок… У кого корма остались — пока этим и держатся; продают в городе. Скоро и это зачистим… Беда. Совсем беда. И не знаем — куда обратиться: везде, значит, не принимают нас. А за землю много лет платим вам… В аккурат платили.



— Вишь, вы не казачьего сословия…

— Брюхо-то у всех одинаково, господин атаман: ись просит.

— Иди, иди.

Мужик вышел из правления и медленно направился к гнедому мерину, привязанному у столба. Мерин стоял неподвижно, закрывши глаза пушистыми ресницами, отвесил нижнюю губу и дремал… Его впалые бока, острый, измызганный хребет, покрытый снежинками, и низко понурая голова с отвислой губой — точно подчеркивали, что впереди, в пляске и свисте метелей, идет черная, костлявая нужда, цепкая и нахальная, как пьяная, бесстыжая женщина. Что страшно далеко еще до ясных, солнечных дней, до кудрявой зелени, до росистых ночей в полях, когда гибкое, веселое ржание, как звон металла, дрожит за зелеными перелесками…

Мужик отвязал мерина, ласково заглянул в его грустные, слезящиеся глаза и сказал вслух странно упавшим голосом:

— Айда, Гнедко… Бают, надо к земскому…

Сел в сани и заворотил лошадь. Гнедко тяжело и не-уклюже поворачивался и, кажется, думал:

«Не привыкать, хозяин: всю жизнь ездим по начальству…»

Легонькой трусцой добрались до квартиры земского. Как раз земский принимал прошения, хриповато ворчал на то, что люди «вечно судятся», и сам он, худой, как щепка, с землистым лицом и острым кадыком на тонкой дряблой шее, производил гнетущее серое впечатление… Точно кто-то, такой ненавистный и склизлый, раздуваясь от жадности, сидел внутри человека и сладострастно высасывал кровь, краски, звучный голос, молодой нежный смех…

Когда дошла очередь, мужик подал бумагу земскому. Тот мучительно сдвинул брови, долго всматривался близорукими, глубоко впавшими глазами в написанное и, наконец, пожал худыми, костлявыми плечами:

— Не понимаю. Что это?

— Это доверие, ваше благородие: ходатель я.

— Какое доверие?

— От общества, значит, полномочие, ваше благородие… На пропитание домохозяев хлопочу. Доверие, значит, мне, Антипу Ветошеву…

— Не понимаю.

Настоящая неподдельная тоска звучала в голосе у земского. Как будто совсем не читал прошения, не вдумывался в слова мужика, а все мучительно слушал, как тот пухлый и жадный, притаившийся внутри, сосал жизнь по каплям и сушил, как зной раскаленный — степь, — молодость, смех звонкоголосый… Слушал и как лунатик спрашивал:

— Вы… крестьянин?

— Так точно. Из хрестьян будем… Вятской губернии…

— Вятской?

— Так точно.

— Как зовут?

— Антипом, ваше благородие, Антипом, а фамилия — Ветошев…

— Вы просите помощь?

— Так точно. Потому, значит, скоро караул будем кричать: ни хлеба, ни кормов. А до весны еще тю-тю, ваше благородие…

— Так. А где вы живете?

— У казаков на статье… На казачьей, значит, земле: на Козьем.

Земский взглянул на мужика немного прояснившимся, понимающим взглядом и сказал:

— Надо у казаков просить: вы на казачьей земле живете…

— Просили — отказывают…

— Почему?

— Вы, дескать, не казаки, а хрестьяне и прочие: разночинцы, значит… Отказали.

— Так ведь и я ничего не могу сделать — поймите. Нам приказано кормить только своих крестьян, своей губернии и уезда…

— Мы давно все здесь живем, ваше благородие: которые лет двадцать. И все хозяйство, значит, здесь и деньги за землю здесь платим… С родины, значит, мы берем только пачпорт и подати туда взносим…

— Нельзя нам. Вы Вятской губернии?

— Так точно.

— Вот там и обязаны дать вам ссуду и кормить… Вот туда и поезжайте.

— Давно не живем там, ваше благородие. И хозяйства там нетути…

— Ничего не могу.

— Так… помирать, что ли, нам?

— Все умрем…

И серая тоскующая тень опять набежала на землистое лицо земского. Сухо кашлянул в руку, подал бумагу обратно и почти прошептал:

— Обратись в уездный съезд: там, быть может, разберут это… А я не могу. Поймите — не могу: со своими тошно становится.

Повернулся и тихо побрел куда-то, в глубину комнат, сгорбленный, хилый, с острыми плечами.

Антип хлопнул руками и вышел к лошади. Долго стоял на месте, опять хлопнул себя по бедрам и проговорил: