Страница 93 из 99
18. У СЕСТРЫ
Дом у Серафимы просторный, светлый, четыре комнаты; одну комнату, самую большую, отдали Марье Трофимовне. Маринка спала в деревянной кроватке, Сережа — на диване. Сама Марья Трофимовна, пока болела, целыми днями лежала в постели на высоко взбитых подушках, на чистых накрахмаленных простынях, под ватным одеялом в нежно-голубом пододеяльнике с золотыми цветами по широкому полю. Когда все расходились из дому, Серафима с Петровичем — на работу, Света — в школу, Сережа — на завод, Маринка — в детский сад, Марья Трофимовна любила подолгу-подолгу лежать без движения, положив руки поверх одеяла, и смотреть в окно, в которое были видны часть улицы, соседние дома, а с правой стороны, из сада, постукивала в стекло веточка яблони. Стукнет веточка — а Марья Трофимовна смотрит, смотрит на нее, как на живую, и спросит: «Ну что, милая?» На четвертый день Марья Трофимовна уже потихоньку вставала с постели, но большей частью все-таки лежала и как будто все время думала какую-то серьезную думу. Она изменилась, очень мало разговаривала, почти не отвечала на вопросы. Порой казалось — да здесь ли она, с ними ли? Или так еще бывало: скинет с себя одеяло, свесит ноги с постели, волосы на голове рассыплются, руки безвольно лежат на одеяле, и смотрит в одну точку, слегка склонив голову. Спрашиваешь, спрашиваешь ее что-нибудь, она наконец откликнется: «А?» — и, как бы отмахнувшись, повалится на подушки, прикроет ноги одеялом, лежит и молчит.
Вообще никто не понимал этого, а ей нравились эти дни полного отдыха, забвения всяческих забот и тревог. Впрочем, никогда еще не переживала она и такого бездумья; это только казалось, что она о чем-то думает, на самом деле ни о чем она не думала, а отдавалась всей душой странному безмыслию, какому-нибудь наивному созерцанию веточки за окном или неожиданному умилению тишиной, чистотой в комнате. А как преображалась комната, когда за веточкой в окне показывался краешек солнца; лучи били косо, в один угол, и из этого угла, в виде веера, свет растекался по всему пространству ее теперешнего жилья. Движение солнца всегда происходило по одному пути — как бы по срезанному уголку оконного стекла, и поэтому веер света лишь двигался из угла комнаты до середины стены, а затем свет резко потухал. Редкие эти минуты (до получаса в день) были отчего-то неожиданным праздником для Марьи Трофимовны; вообще ее иногда пронзало ощущение, что она сошла с ума — вдруг ловила себя на мысли: радуется, как радуется, бывает, юродивый какому-нибудь пустяку, забавной игрушке или подаренной сладости. А и ладно, думала она, пусть так, кому какое дело… Все равно ведь никто ничего не знал и ни о чем не догадывался. И еще она чувствовала, что давно уже хотелось ей остаться одной, побыть в полном одиночестве — не в том одиночестве, когда все-таки приходится крутиться, бегать, работать, думать, заботиться, а вот в таком одиночестве отдыха, бездумия, беззаботности. Это нужно было. Изо дня в день, чувствовала она, не то что согласие с жизнью, а как бы успокоение нисходило на душу; и больно, и тяжело, а все равно на сердце как-то ровней, спокойней. Это надо было ценить. Пусть все ей стало безразличным, ни до чего нет дела, но пусть хоть без боли, отчаяния и тоски. И как хороша эта тишина, чистота, отсутствие кого бы то ни было — возрождаться не возрождаешься, но и умирать не умираешь. И даже мысль, что ничего у тебя нет, ни дома, ни семьи, тоже вдруг как бы понравилась ей.
Иной раз, когда в доме никого не было, Марья Трофимовна вставала с постели и, опираясь на палочку, начинала бродить по дому; жили Серафима с Петровичем хорошо, в комнатах по полу были постелены ковры, не те, давней памяти, тряпичные или дешевые, а настоящие, богатые, современные. Правда, как-то она не замечала никогда, а ведь как хорошо нынче жила сестра. Так приятно босыми ногами ступать по мягкому, нежному на ощупь ковру. Как ни посмотришь, а молодец Серафима, взяла своего алкоголика в оборот — и теперь мужик на человека похож, а ведь не месяц, не два, не год, а несколько лет уже не пьет. Правда, молодец. Вот у ней, у Марьи, такой хватки никогда не было, не скажешь — не работящая или глупая, но для такой хватки нужен характер. А у все что за характер? Как говорится, чужое не возьмем — берите наше.
Походит, походит Марья Трофимовна по коврам, а потом присядет к окошку, сидит, смотрит. Люди ходят. Машины ездят. И что это с ней? Какая-то тоска стала находить. Даже не тоска, а тоскливое беспокойство; все так же вокруг, да и не так как будто. И дома вроде сидишь, та же постель, те же комнаты, а вдруг потянет тебя… на улицу? на работу? куда? Не поймешь.
В тот вечер, когда Марья Трофимовна с особенной остротой ощущала наплывы непонятного беспокойства, Маринка со Светланкой как раз играли в свои игры. После «учителей» и «учеников» начались лазанья под кроватью, только трусики сверкают у обеих (одна — маленькая, другая — большая), шум устроили на весь дом. Под кроватями они всегда искали волшебное золото, чтобы быть счастливыми на всю, всю, всю жизнь, или играли в «Чур меня, чур меня, чур меня!». Пришел с работы Сережа (работал он дежурным слесарем-сантехником на стройке). Посидел, посидел рядом с Марьей Трофимовной, помолчал.
— Мар, я вот тебе сейчас задам! — сказал небрежно Маринке.
— А чего ты, Сережа? — высунулась из-под кровати та.
— А чтоб не брала ремень без спросу. Всю пряжку исцарапала…
— Ой, уж жалко стало…
— Поговори, поговори мне… — Ремень этот Сережа очень ценил — сейчас мода была на широкие солдатские ремни с пряжками, «под ковбоя».
— Слышь, мамка, — сказал Сережа.
Марья Трофимовна взглянула на сына, ничего на ответила.
— Женюсь я, — сказал Сережа.
— Чего-о? — В комнату, удивленная, вошла Серафима. — Что я слышу-у?..
— А чего особенного? Пошел и расписался.
— А я знаю, кто она! — весело блестя глазенками, Маринка вылезла из-под кровати и подбежала к Сереже. — Тетя Марина, да?
— Мар, знаешь сказку про слона и муху?
— Да, а если я видела, как вы целовались. Ну и вот. Вот так! Сережка какой-то…
— Поговори, поговори…
— Скажешь, не целовался? — прищурилась она.
— А ну кыш, муха! Учти, у слона — хобот!
— Тетя Марина, тетя Марина! — запрыгала Маринка на одной ноге. — Знаю, знаю, знаю…
— Видала, нынче какие! — восхищенно-расстроенно воскликнула Серафима. — Женюсь — и баста. От поколеньице пошло! Ну и ну!
— А чего, теть Серафим? Жениться, говорят, никогда не вредно, — усмехнулся Сережа.
— Во-от оно даже как! Все у вас навыворот, ну и ну! Марья, ты хоть ему скажи!
— А чего говорить? Пускай живут, раз надумали.
— Я же говорю, мамка у нас молоток!
— Нет, ты давай по порядку! — возмутилась Серафима. — Пришел бы, рассказал нам все, показал невесту. А то на тебе — женюсь!
— А мамка видала. Чай с ней гоняла, чашки по три они тогда ухлопали.
— И ты с ними пил! — весело вставила Маринка. — Помнишь, говорил ей, она сказала: налейте, пожалуйста, еще, а ты потянулся вот так и говоришь: эх, сейчас бы ведро браги да тазик пельменей! Не отпирайся! Вот так! — рассказывала Маринка.
— Ну молодец, молодец, возьми с полки пряник, — небрежно отмахнулся Сережа.
— Так это что, — спросила Серафима, — вы где жить собираетесь, в Свердловске?
— Как говорили бабушки дедушкам: нет, а про себя думали: да.
— Чего-чего? — удивилась Серафима.
— Ведь скажу «нет», все равно не поверите.
— Вот то-то и оно! — упрекнула Серафима. — Мать тут бейся, а вы разбежались кто куда. Ни стыда у вас ни у кого, ни совести.
— Такова жизнь. Знаешь, теть Серафим, как говорили древние римляне древним грекам?
— Знаю, слыхала ваши прибаутки! Провалиться бы вам вместе с ними сквозь землю.
— Ждешь поздравлений, а слышишь, — Сережа поднял палец вверх, — му-у-у… му-у-у…
— Вот тебе и «му-у-у»… — передразнила Маринка. — Жених и невеста из кислого теста!
— Мар, ну ты-то чего пищишь?! Предаешь лучшего друга, да?