Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 99



— А вот тебе бабушка правильно говорит, вот так! К нам-то ее не приведешь, мне ведь тоже с ней поиграть хочется. Только сам целуешься…

В это время грохнула входная дверь. Серафима вышла в прихожую, и они услышали голос Глеба:

— Теть Серафиме — наше вам!

— Как только не сгоришь от своего зелья! — с чувством упрекнула Серафима племянника.

— Не-ет, теть Серафима, ты спроси меня: почему коза не пьет? Я отвечу: у козы расстройства чувств не бывает.

— «Расстройства чувств», — усмехнулась Серафима. — И какое такое у тебя особое расстройство?

— А как же! У мамки — дом сгорел, а у меня — мечты человека. И заметь — Человека с большой буквы.

— Как бы не так. Человека. Хоть бы с маленькой-то буквой справился, на обыкновенного человека научился походить.

— Короче, теть Серафим: мамка как?

— Проведать надумал? И на том спасибо, Иди проходи — они там вместе с Сережей…

Марья Трофимовна лежала полуотвернувшись к стене.

— Ну, ты что, мамка, совсем раскисла? Ты чего? — Глеб присел рядом с кроватью, на стул. — Дым, мамка, все, дым… не переживай! Еще как заживем, погоди! Бог с нуля начинал, а мы что, лучше бога?

— Тише ты, не кричи, не глухая, — сказала Марья Трофимовна.

— Все, заметано. Молчу. — Он поднялся со стула, походил по комнате туда-сюда, как будто покружил по ней, подошел к тумбочке, там лежала сумка Марьи Трофимовны, Глеб пощелкал замком: — У-у, мамка, да ты, оказывается, богатая у нас! Смотри, сколько грошей, а ты… Пятерку даешь любимому сыну? — Глеб двумя пальцами вытянул пятирублевую бумажку, посмотрел ее на свет. — «Обеспечивается всем золотым запасом государства…» Годится.

— Ладно, положи на место, — сказал Сережа.

— А сопливых, между прочим, не спрашивают, — насмешливо растягивая слова, бросил через плечо Глеб.

— Не кричите вы у меня тут под ухом, — поморщилась Марья Трофимовна.



— Слышал, что мать сказала?! — усмехнулся Глеб. — Ну и не вякай! — Продолжая рассматривать пятирублевую на свет, Глеб сделал движение, будто хотел положить деньги в карман.

И тут вдруг Сережку как ветром сдунуло с места — он метнулся к старшему брату и выхватил у него деньги. Брови у Глеба удивленно изогнулись, сдвинулись к переносице, крылья ноздрей раздулись; правой рукой Глеб схватил Сережку за запястье, мощными пальцами-клещами сдавил руку, так что даже сизые в белесости разводы проступили на коже.

— Ты это что, пацан? — зашипел Глеб. — Ты на кого это прыгаешь, щенок? А ну-ка положи денежки братцу в карман… Учти, я два раза повторять не люблю.

— Гад! Сволочь! Подонок! — зашипел в ответ Сережка. — Сволочь, дубина, тварь, скотина! Я думал, ты… а ты! На́, выкручивай, дави, на́… ненавижу, ненавижу!

— Серафима, Серафима… — отчего-то враз осипшим голосом слабо звала Марья Трофимовна.

— Не-ет, ты мне отдашь эти деньги… ты мне их на подушечке принесешь… в ногах у меня будешь валяться… просить прощения, щенок… — Глеб не на шутку рассвирепел, закрутил Сереже руку за спину, но тот собрал, видно, всю волю в кулак, зажал деньги судорожно спаянными друг с другом пальцами, намертво, и все повторял:

— Гад, гад, ненавижу! Пропойца! Мамка едва живая, дом сгорел, до-о-ом, дооо-оом! А ты… сволочь, гад, ненавижу! Не верю больше ни одному твоему слову! Ненавижу. Не отдам, не отда-ам.

— Не-т, ты мне отдашь… Я тебе покажу, как прыгать на старших, пацан! Я тебя научу уважать людей…

— Серафима, Серафима! — наконец громко позвала Марья Трофимовна.

Но Серафима сама уже почувствовала неладное, влетела в комнату — в руках полотенце, ахнула, подлетела к братьям и полотенцем, скрученным вдвое, стала хлестать Глеба по голове, по рукам, по спине, по шее — куда ни попало. Но Глебу все это было как укус мухи — жужжит, да и не жалит. Тогда Серафима бросила полотенце, вцепилась Глебу в волосы, и только тут, кажется, в глазах у него появились проблески мысли; Глеб как будто из тумана какого-то взглянул на Серафиму, понял, что это она, разобрал ее голос, услышал ее ругань и… выпустил из своей клешни запястье брата.

— Ну, докатился совсем! — выдохнула Серафима. — На брата руку поднял! Младших-то братьев сроду защищают, а ты… эх ты, дерьмо же из тебя выросло, э-эх, дерьмо! А ну марш из моего дома! Марш отсюда!

— Не кричи, тетка. Сам умею кричать. Без тебя уйду… Задавитесь тут за пятерку… Я-то думал, вы люди, а вы… Я ж из принципа, чтоб знал в другой раз, когда брат шутит, щенок…

— Я кому сказала! — Серафима показала на порог.

Глеб огляделся, деланно усмехнулся и вышел из комнаты; дверь в сенках грохнула с такой силой, что посыпалась с потолка штукатурка.

И тут Сережу затрясло как в лихорадке; он забился в угол и, как ни сдерживал себя, ничего не мог поделать с собой: глухие, стонущие рыдания вырывались из глубины его мальчишеского нутра, а по щекам бежали горячие, мутные от обиды и муки слезы…

…Утром следующего дня Марья Трофимовна проснулась в страшном беспокойстве. За окном было еще темно, все спали. Лежа с широко открытыми глазами, чувствуя сильное сердцебиение, Марья Трофимовна всем существом своим ощутила кричащий протест. Как же это так получилось, что жизнь забрала у нее совершенно все. Незаметно, но неумолимо судьба надвигалась на нее, пока не расправилась с ней. Была она счастлива или нет, но она была жива, жила жизнью обыкновенной женщины, вся в заботах и мыслях о семье и детях, и тем, может быть, была по-женски счастлива, и вдруг случилось, что семья ее стала расползаться по швам. Конечно, не сразу произошло это, давно, видимо, начиналось ее горе, только она была как слепая, не видела, не слышала и знать ничего не хотела. В первое время казалось, Степан просто дурит, ну мало ли что с мужиками бывает, подурит, перебесится и перестанет, ан нет, уж если попала ему вожжа под хвост — взвился, как мерин молодой, закусил удила и понес куда глаза глядят, а что там впереди ничего нет, одна пропасть — до этого дела нет. Ну, бросил семью, бросил ее, а что нашел? Неужто счастье и покой? Хоть на куски режьте, а не поверит этому Марья Трофимовна, не поверит, потому что кое-что знает в жизни, пережила немало. Ушел, бросил. Ладно, плюнула ему мысленно вслед: черт с тобой, обойдемся, переживем; бабью тоску превозмогла, приучила себя жить без мужней ласки и любви. А проснется в ней без чего не прожить ни одной бабе, так только закусишь губу до крови, другого выхода нет. Не побежишь же за мужиками: эй, мол, эй! Да и ненавидишь их после всех своих мучений и метаний, а главное — совесть есть перед собой, перед детьми и просто перед непонятно какой правдой, в которую веришь свято. Но и не зря, наверно, говорят: дуры бабы, дуры, — вот и она, наверно, первая из них. Ладно, со Степаном ясно. Женщина, в конце концов, есть женщина, а жизнь для нее — это дети. Муж, если хорош, остается мил мужем, а дети постепенно забирают всю жизнь. Вот потому она и надеялась на Глеба, столько вложила в него материнской любви, отдала ему полдуши, думала, вырастет, будет первый помощник и защита матери. И если б, правда, не столько отдала ему сердца, так, может, и не обидно было бы, а то… Может, слишком мягко обходилась с ним, жалела маленького, потакала? Было такое, теперь и рада бы исправить, да не текут реки вспять, правильно люди говорят. Да и не то что сильно баловала, так, слегка, но уж, видно, не учла характера; иному бы это на пользу пошло, только нежней да участливей стал к чужой жизни, тем более — к материнской, а у этого характер сильный, своевольный, взбалмошный, такие о чужой душе не думают, а не уследи за ними вовремя — встанут на горло и будут погонять: давай, давай, лошадка! гони, мать, вскачь, родила — теперь расхлебывай. Обидно, ох обидно! Не такого ждала, не на это рассчитывала. Как вспомнишь, какие письма писал из армии! Даже не верила позже, что это он, все тот же Глеб, способен с такой добротой и участием расспрашивать о ее жизни, о жизни отца, Сережи, Людушки. Сереже все делал внушения, чтобы учился хорошо, а отцу даже пригрозил несколько раз: смотри, пить будешь и мать обижать, приеду, не посмотрю, что ты отец, берись за ум и матери помогай, у вас ведь не только я, а еще Людушка с Сережей на руках, матери одной управляться трудно. Все писал, как заживут они весело и хорошо, когда вернется из армии. «А тебя, мама, повезу в Свердловск в самый лучший ресторан, — писал однажды, — посажу за столик, как королеву. Сиди, ешь, пей и отдыхай. Пусть все смотрят, какая ты у меня хорошая и любимая. И пусть завидуют мне. А то ведь знаешь, мамка, ты сколько живешь, ни разу нигде не бывала и толком не отдыхала. Вот и посидишь, посмотришь…» Да-а, посидела, отдохнула… Вернуться-то он вернулся из армии, а слова свои добрые забыл начисто, как будто и не сын писал, а двойник какой-нибудь. Сладко ли было после таких слов слушать: свинья да корова. А иной раз и руки заломит матери, ничего… Такова она, сыновья благодарность и любовь. И того еще не понимает, что на его куролесие младший братишка смотрит; с одной стороны — отец пьет и гуляет, с другой — старший брат на голове ходит, водку пьет, хулиганит, матери грубит, а то и пошлет куда подальше… — разве ж тут убережешь Сережу? Вот он вырос, характер у него от природы мягкий, покладистый, добрый, а насмотрелся да наслушался родителя своего и Глеба — тоже иной раз выкинет такой номер, что и пожалеешь вдруг, что на свет родила. Работать уже стал, деньги матери отдаст, а потом по рублю да по три обратно требует, а туг как-то раз пришел домой — вынь да положь всю ему получку сразу! Она ни в какую, тогда он руку ей заломил (тоже вырос, дылда, силу почувствовал против матери — нашел чего перенять у Глеба!) и зашипел: «Гони деньги!» Вот крест святой, что так оно и было, хоть ей до сих пор не верится, что собственными ушами это слышала. И от кого! От Сережи! Видно, и на него теперь мало надежды. Вот задумал жениться… Она, конечно, не против, чего ей быть против? И Марина ей понравилась в тот раз, когда она Маринку из Москвы привезла. Хорошая, тихая, скромная. Но… остыла у Марьи Трофимовны душа к Сереже. Не верится, что сможет принести он счастье любимой девушке. Кто не научился ценить и глубокой любовью любить мать, от того не жди уважения к женщине. И такое в ней острое ощущение, что потеряла она и Степана, и Глеба, и Сережу. Годами не слышала от них доброго слова. А уж о понимании или сочувствии и говорить не приходится. И ведь не сразу она это поняла и почувствовала, постепенно приходила к ней эта горькая истина. Но на то это и истина, чтобы она наконец была понята. Осталась она без мужа и сыновей. Разве мало судьбе? И вот — сгорел дом. Нервы уже были на пределе, и пожар свалил ее в постель, хотя и не скажешь, чтобы была какая-то сверхособенная жалость к добру, к дому, этого уже не было, ибо не было главного — семьи. Просто пожар подвел некую черту в ее жизни. Она загнана к стене. Дальше уже некуда. И она смирилась. Она отдалась своей участи. Какой бы она ни была, но это ее судьба, а от судьбы, как от сумы, говорят в народе, не зарекайся.