Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 51



Ладонщиков поудобнее устроился на камне и сложил руки на груди, давая этим понять, что с жертвенника он не сойдет. Кузьмин дернул за провод, и свет погас. Он сделал это вовремя: пуля, срикошетировав от стены туннеля, свирепым жуком ворвалась в убежище и вонзилась в рыхлые кирпичи за жертвенной ямой.

— Жаль, — проговорил Ладонщиков, продолжая сидеть на камне. — Все было бы уже позади. Для меня.

— Ты слишком много думаешь о себе, — сказала Жанна. — А это свинство, Толик. Из-за тебя мы вынуждены сидеть в темноте.

— Скоро я перестану думать, — отозвался Ладонщиков. — Свет погаснет и во мне самом. И вы никогда не найдете меня, хотя я еще какое-то время буду оставаться рядом с вами. Отпустите меня. Ведь вам нельзя без света. Свет — это то, что связывает людей. И еще голоса. Без света и звука люди никогда не нашли бы друг друга. В темноте вы станете молчать: вас захлестнет ужас и вы лишитесь дара речи. Мысль о принадлежности к человечеству вас также не будет связывать, потому что человечества нет. И нет труда, который вас объединил бы. И защитить друг друга вы не можете. Вы — листья, которые уносит ветер… Если у нас не было права на жизнь, то, значит, у всех нас есть право на смерть. Я хочу воспользоваться этим правом, пока мой рассудок способен вести меня. Что за жестокость — удерживать меня! Я пойду! Я пройду мимо ч у ж о г о, как тень. Я включу электростанцию, и он поймет, что кто-то из нас вышел, что враг у него за спиной. Он станет искать меня. Я открою лаз и выйду. Он последует за мной. И тогда я убью его. Ломом, бревном. Просто задушу. Вы будете свободны. А я уйду. Я опасен для вас! — закричал Ладонщиков. — Я безумец! А безумие — это зараза! Пустите меня!

Он сбил с ног Кузьмина, который попытался было удержать его, ударом ноги отбросил Саида, оказавшегося у него на пути, и нырнул в туннель.

— Это еще не безумие, — сказала Жанна. — Это только отчаяние. Будем мужественными, друзья.

Ладонщиков передвигался боком, вдоль стены, прижимаясь к ней спиной, делая короткие и редкие шаги, осторожно ставя ногу, без шума, как тень в темноте. Необходимость держать себя в постоянном напряжении, доминанта цели, на которой была сосредоточена вся его воля, позволяли оставаться самим собой, человеком, совершать разумные действия, сжигать в огне единственного решения и отчаянной решимости тошноту, бред, безумие и страх неизбежного конца. Он знал, что все это — последнее, за гранью той жизни, где возникают вопросы. Здесь были только ответы: смерть не стоит страха; зло не достойно жизни; жизнь до конца прекрасна для мужественных людей.

Он даже любил себя в эти минуты. И жизнь любил, чувствуя себя ее посланцем, ее орудием. Она, великая, неуничтожимая и мудрая, избрала его для исправления косного и случайного мира, окраины, поросшей чертополохом зла и безрассудства, сказала: «Иди!», и он идет, презирая тьму, страх и боль, зная, кто и что за ним.

Он вжимался в каждую неровность стены, в каждую нишу, осторожно, кончиками пальцев, чтобы не обрушить хрупкий кирпич, ощупывал стену впереди себя и продвигался вперед, готовый замереть в каждое мгновение, если вспыхнет встречный свет.

Он был шагах в тридцати от пересечения коридоров, от того места, где вышагивал ч у ж о й, а может быть, и ближе, это ему только так представлялось, что до ч у ж о г о осталось шагов тридцать, когда он вдруг понял, чего ему не хватало и всем другим не хватало в той, нормальной жизни: не хватало злости. Порог, за которым пробуждалась в людях праведная злость, был слишком высок, порог терпения. А зло творило свое черное дело исподволь, понемногу, накапливалось, перешептывалось, перемигивалось, убаюкивало бдительных, нервных — «А я что? Я — ничего!», — для других же росло незамеченным, притиралось к ним, приучало к себе, ждало своего часа, стартового выстрела. Порог терпения должен быть минимальным. Благородная ярость должна вскипать в людях при малейшем посягательстве на их жизнь и достоинство, скорой и суровой должна быть кара всякому злу. Сироп бездушия и всепрощенчества должен быть заменен в системе кислотой, той самой лютой кислотой, в которой не растворяется только благородство. Но не станут ли тогда другими люди? — спросил себя Ладонщиков и сам же себе ответил: конечно, они станут другими. Будет меньше нежности между ними, короче станут ласки, поубавится смеха и веселья, игры — люди перестанут быть детьми. Да и то — пора! Пора, пора! Потому что дьявол старше и хитрее…

Вот и в нем, в Ладонщикове, всегда недоставало благородной злости: хамство видел — терпел, обман видел — отворачивался, прощал ложь, коварство, измену, потому что так спокойнее, удобнее, приятнее жить: ведь все хорошо, все хорошо!.. А зло-то и укрепилось тем временем. Да в ком укрепилось то? Разве не в людях? И что же это такое, почему? Все дети — ангелы, а зло приходит потом. Стало быть, добро не взрослеет. Какое же оно — повзрослевшее добро? Повзрослевшая ласка, повзрослевшая нежность, повзрослевшее простодушие, повзрослевшая доверчивость, преданность, щедрость, любовь — какие они? Соединившиеся со своей противоположностью, обоюдоострые, в ножнах высокого и ответственного разума.



В тридцати шагах от ч у ж о г о Ладонщиков понял, что убьет его, не дрогнув, без страха и брезгливости, сделает это как должное, потому что он спасает ребенка, имя которому — добро. И пусть поздно, пусть один… Там, в убежище, в алтарной, он только сказал, что убьет ч у ж о г о, а здесь он понял, что непременно убьет, что желает этого, не может не желать, потому что, пройдя путь от убежища до этого места, изменился, стал другим, повзрослел…

Через несколько минут он достиг пересечения коридоров, но ч у ж о г о там не обнаружил. Он звал его, но тот не только не откликнулся, но не выдал себя даже малейшим шорохом.

— Проклятый! — сказал Ладонщиков, чувствуя, что слабеет душой и телом, тяжелеет и клонится к земле. — Проклятый! — закричал он, обливаясь слезами, и, повернувшись в сторону убежища, произнес уже шепотом: — Прощайте!

Не хоронясь более, он добрался до штольни. Включив двигатель электростанции, сидел на полу под пультом, уронив на грудь голову, дремал и бредил, не извлекая из дремы и бреда ни мысли, ни желания. Затем заглушил двигатель и открыл лаз. Не увидел света и подумал, что опять наступила страшная ночь. Но это была обыкновенная ночь: сквозь мглу светились звезды. Он выполз наружу и услышал вой шакала. Шакал выл рядом. Он лежал на боку и завывал, вскидывая голову, совсем не обращая внимания на Ладонщикова. Он подыхал.

Теперь он мог уйти, зная, что никто не пустится за ним в погоню. Уйти, не заметая следа, в любом направлении. Да и ни на что другое он уже не был способен, он едва держался на ногах. Оставалось только закрыть днищем лаз. И, может быть, попить воды в последний раз.

Он вполз в лаз и услышал приближающийся звук шагов.

Ладонщиков был убит выстрелом в голову. Но он об этом не узнал, потому что потерял сознание за несколько секунд до выстрела.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Зверь старше человека. И опытнее его. И яростнее. Человек вырос на звере, как вырастает камнеломка на базальте — нежное растение на черном камне, выплеснутом с грохотом и пламенем из кипящего чрева земли. Человек — большая новость для старого подлунного мира, его самая хрупкая часть, потому что в состоянии человека себя удерживает только человек, не зная толком, где он начинается и где кончается, что только окрашено в человеческие тона, а что подлинно, что глубинно. В школе нас учили: человека создал труд. И это — истина. Хоть и не вся, потому что вся истина нам не дается, как мы ни стараемся извлечь ее из хаоса. Но вот, что кажется давным-давно не вызывает в людях никакого сомнения: труд создал общество. И если человек, как сказал Аристотель, общественное животное, то это общественное животное, действительно, создано трудом. Человек производящий создал общество, а общество создало человека мыслящего. Мыслящего о чем? О производстве и воспроизводстве собственной жизни. Не мало ли? А если вырваться из этого круговорота мысли и жизни, если проткнуть изнутри этот шар человеческого бытия? Что тогда откроется человеку и в человеке? Разум мира и разум человека.