Страница 42 из 51
— Это важнее, верно? Впрочем, пожалуйста! — ответил Ладонщиков и замолчал.
Ч у ж о й продолжал ходить.
— Как будто шакал грызет кость, — сказал о шагах ч у ж о г о Ладонщиков, — как будто точит свои вонючие зубы…
Кузьмину не хотелось, чтобы Ладонщиков принялся развивать эту тему, и поэтому он напомнил ему о прерванном монологе:
— Так почему мы не воспользовались знанием того, что всякое богатство — кража? — спросил он.
— Потому что это было запоздалое знание, — ответил Ладонщиков. — Оно пришло к людям, когда они уже были разделены на богатых и бедных. Ведь знание факта предполагает, что факт уже совершился. Знание — всегда запоздалое. Это с одной стороны. С другой стороны: знание, как и незнание, не является для нашей практической жизни аргументом. Всякий прогноз мы принимаем как аргумент лишь после того, как он подтвердится фактом. В этом — трагедия людей. Кто должен был поднять это знание как знамя борьбы, пребывает в невежестве, огражденном от истин лживой идеологией, лживой политикой, лживой культурой обожравшихся.
— О чем он все время говорит? — спросил у Жанны Саид на ломаном английском языке.
— Он говорит, что богатые погубили мир, — ответила Жанна.
— Это правда, — заговорил Саид на родном языке, забыв, должно быть, о том, что его никто не понимает. — Богатство — это чума, это смерть. Богатый не любит своих детей, потому что ему надо делиться с ними своим богатством. Богатый ненавидит всех людей, потому что его богатства могут достаться им. Когда богатый умирает, он хочет, чтобы вместе с ним умерли все, он всех тащит за собой в могилу, так как боится, что живые завладеют его богатством. Он хочет убить всех людей еще до того, как умрет сам, чтобы они не оказались счастливее его. Богатый человек — это взбесившийся человек. Он — чума, смертельная болезнь.
— Он молится? — спросил у Жанны Ладонщиков.
— Не знаю, — ответила Жанна. — Пусть Владимир Николаевич переведет.
— Что? — тихо спросил, боясь выдать свое удивление, Ладонщиков. — Но ведь Владимира Николаевича нет в живых, Жанна.
— Нет в живых?!
— Ты забыла? — пришел ей на помощь Ладонщиков. — Мне тоже иногда кажется, что все случившееся — только сон. Что сейчас я проснусь — и не станет этой башни, этого лабиринта, этого ада. Но проснуться не удается. Можно погрузиться лишь в еще более страшный сон…
— Да, — тяжело вздохнула Жанна. — Голос Саида меня загипнотизировал, что ли… Я слушала его речь, а видела чистый ручей, бегущий по гладким белым камням. Я была еще у ручья, когда ты спросил меня про молитву Саида…
— Это — бегство, — сказал Ладонщиков. — Бедный мозг, он один не хочет умирать. Пока я говорю, я здесь. Но стоит мне замолчать — и я уже не здесь: либо в прошлом, либо в будущем — за гранью реального. Это — бегство, но не спасение. Правда, так скрашивается тягостное ожидание. Но разве ожидание принесет нам спасение? Наше ожидание становится напрасным. Но мозг не хочет умирать, он пускается во все тяжкие, он уносит нас в воображаемый мир, где все хорошо. Это — бегство. Но это — не спасение…
— Там — тихо, — сказал Кузьмин. — Не осветить ли туннель? Надо осветить: этот тип мог неслышно приблизиться.
— Освети, но не высовывайся, — посоветовал ему Ладонщиков. — Ты понял? Не высовывайся!
— Я понял, — ответил Кузьмин и включил фонарь. В ответ раздался выстрел. Пуля ударилась о жертвенник, полетели осколки камня.
— Сволочь! — закричал в туннель Кузьмин. — Сволочь! Гад! Дерьмо собачье! Убийца! Убийца! Убийца!.. — он съехал спиной по стене, сел на землю и закрыл кулаками лицо, не выпуская пистолета. — Убийца! — всхлипывал он истерично. — Сволочь!..
Жанна подошла к нему и села рядом.
— Не надо, Коля, — попросила она его. — Успокойся. Это бесполезно…
— Бесполезно? — переспросил Кузьмин, отняв руки от лица. — А что полезно, Жанна? Что в нашем положении полезно?
— Не знаю. Но только не истерика, — ответила Жанна. Она погладила Кузьмина по щеке, добавила: — Ты перестал бриться. Стал колючим, как еж. Приказываю побриться. И тебе, Ладонщиков! — сказала она громко. — Сейчас же побрейтесь! Я и Саид подежурим у входа. — Жанна взяла пистолет и подозвала Саида. — А тебе, мальчик, еще не надо бриться, — сказала она Саиду, передавая ему пистолет. — Ты еще совсем мальчик. Интересно, сколько тебе лет? Шестнадцать? Семнадцать?
Саид понял, что Жанна разговаривает с ним, беспокойно улыбнулся. Спросил жестом, отправляет ли она его в туннель.
— Нет, нет! — ответила Жанна, ухватив его за руку. — Нет, нет, — добавила она спокойнее. — И как тебе такое в голову пришло? Сиди здесь, — усадила она его рядом. — Ты понял? — спросила она его по-английски.
— Да, — закивал головой Саид. — Я понял.
— Есть прогресс, — сказал Ладонщиков, — Пятница начинает говорить. Жаль только, что поздно: научится говорить на одном из мировых языков, а мира-то и нет, разговаривать не с кем.
— Со мной будет разговаривать, — ответила Жанна. — Разве я не целый мир!
Студенты перестали бриться, переглянулись.
— Вы о чем это, Жанна? — спросил Ладонщиков.
— Все о том же. О том, что каждый человек — это целый мир.
— Ах, каждый… А я подумал было, что только вы, Жанна, целый мир, потому что вы — женщина. Но оказывается, что и каждый мужчина — тоже целый мир. Это успокаивает, — сказал Ладонщиков. — Четыре мира, а не четыре несчастных человека… Другой масштаб, верно? Но и ужас другой: гибнут миры, а не люди.
— Не болтай, а то порежешься, — сказал Ладонщикову Кузьмин.
— Вот, сам собою сочинился стишок, — засмеялся Ладонщиков. — Взял и выскочил откуда-то. Послушайте: кто бреется, кто моется, тот чистеньким умрет, а кто в навозе роется — свиньей, наоборот. Смешно?
Никто ему не ответил.
— Понимаю, — сказал Ладонщиков, — поэзия вас уже не волнует. Все правильно. Человек без цивилизации — голое и примитивное существо, обезьяна. Вместе с цивилизацией гибнут искусство, философия, наука, этика, эстетика, идеология, право… Что там еще? Дух гибнет, душа. Вместе со второй сигнальной системой, с языком, материей мысли. Если бы мы и остались жить, то превратились бы в обезьян. Если не в первом, то во втором колене. И уж, конечно, не брились бы, потому что на кой черт?! — Ладонщиков подошел к жертвеннику и швырнул в яму бритву, потом зеркало. — Все надо бросить в яму, — сказал он. — И самим пора…
— Ты виден из туннеля, — напомнил ему Кузьмин. — Отойди, иначе он может выстрелить и попасть в тебя.
— И прекрасно, — Ладонщиков сел на жертвенный камень. — Это просто замечательно! На жертвеннике — жертва. Все возвратилось к началу. И не смей ко мне подходить! — закричал он на Кузьмина. — Я так хочу! Потому что я устал, — добавил он упавшим голосом, видя, что Кузьмин остановился. — И нет смысла продолжать…
То, что происходило с ним, почти невозможно было выразить словами. Одно он знал точно, о чем уже сказал: он умирает и сходит с ума: Невыразимо было другое — то, как подступают к нему смерть и сумасшествие. Непередаваемо. И потому ни Кузьмин, ни Жанна не верили его словам о смерти и сумасшествии. А они приближались. Как тошнота, как головокружение, как черная вода в затопляемом подвале, в котором он заперт. И как удушающее зловоние… И еще он распадался, разваливалось его тело: отламывались руки и ноги — он видел их лежащими отдельно, они дергались, как лапки препарированной лягушки; раскалывался его череп, кто-то выскакивал из него, как цыпленок из насиженного яйца, и удирал… И еще он был отсеченной частью чего-то, совсем не человеком, а бесформенным кровоточащим обрубком… Обо всем этом нельзя было думать, потому что, едва подумав, он возвращал себя в это состояние, оно набрасывалось на него, лишая рассудка. Дерево сломлено, обожжено, но некоторые листья еще зелены. Но они без дерева — ничто, зеленое пятнышко, трепещущее на ветру до поры, до времени. Все угасает…
— Толик, сойди с камня, — ласково попросил Ладонщикова Кузьмин. — Ты очень огорчаешь нас. Или я вынужден буду выключить свет, чтобы ч у ж о й не видел тебя из туннеля. И тогда мы вынуждены будем сидеть в темноте, пока ты будешь оставаться на камне. Не упорствуй, Толик. Мы должны умирать в ботинках. Вспомни, как говорил Селлвуд. Это по-мужски. Видишь, что смерть рядом, но до конца делаешь свое дело. Надо умирать в ботинках. Провод у меня под рукой. Сейчас я сдерну его с клеммы аккумулятора.