Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 123 из 152

— Ну, я пошел, — сказал дядя Саша.

Енька оттащил санки в сторону и спрятался вместе с ними за поленницей возле забора.

Калина побрела домой.

— Где Калина? — громко спросил в избе дед.

Потом дед в пиджаке, без шапки выскочил на улицу.

— Калина! — позвал он.

Калина остановилась.

— Иди сюда, Калина.

Калина стояла.

— Иди, иди.

Калина продолжала стоять.

Тогда дед пошел к пей.

— Ты бы, Калина, о Митьке подумала.

— А чего я, Владимир Зосимович? — тихо сказала Калина.

— Брось ты Сашку мутить.

— А чего я, Владимир Зосимович, ведь он сам ко мне ходит.

— Гони. Гони в шею. Не шлюха же ты.

— Мы ведь только в карты играем, — негромко сказала Калина. — Скучно мне вечерами. Жалко вам, что ли?

— Знаю я, до чего эти карты доводят. Сам молод был.

— Грех берете на душу, Владимир Зосимович, уж и в карты поиграть стало нельзя.

— Играла бы с бабами.

— Не ходят они ко мне. Дела у них. Дети. Грех берете на душу, Владимир Зосимович.

Дед стоял среди улицы, маленький, лысый, подогнул ноги, словно хотел кинуться на Калину. Ветер трепал полы его пиджака, отчего казалось, что дед вертится на месте.

— Ох и проучил бы я тебя, стерву! — сказал он поучительно. — В кровь бы всю морду расхлестал. Несчастная… Несчастней других, что ли?

— Грех берете на душу, — сказала Калина и пошла.

— Смотри. Поймаю, возьму за волосы — по всей деревне протащу. И этому морду всю исчерепашу. Картежники нашлись…

Дед вернулся в избу, громко хлопнув дверью. И что-то долго твердил за стеной, расхаживая по дому.

Енька взял санки с мешком, вывез их на озеро и спустил в прорубь.

Обледенелой дорогой в прокаленных утренней стужей розвальнях Енька ехал по дрова. Нет ничего веселей и злорадней последних морозов весны. Когда небо все пламенеет синью, чистейшее и высокое. Когда дорога трещит и лопается. Когда полозья раскатываются и грохочут.

Дыхание леденеет, но дышится легко.

Березы свесили отяжелевшие ветви с самого неба и невесомо залиты легчайшим серебром. Серебро покачивается, блещет на березах, готовое улететь.

И смотришь ты на мир глазами изумленными. Морозу ты не веришь. И даже не думаешь о нем. А на сердце такое чувство, будто там, за краем этого ликующего неба, кто-то весело идет по дороге и поет про тебя песню.

Енька поднялся во весь рост, размотал над головой вожжи да свистнул так, что зазвенело в легких. Конь пошел шибче. Енька еще свистнул, взмахнул вожжами и увидел впереди на дороге человека.

Человек сидел, раскачивал головой в крепко замотанном вокруг шеи платке, но голова все время падала на грудь. Человек сидел, упершись руками в дорогу, и глядел вниз. Была в нем какая-то растерянность; казалось, он силится что-то прочесть.

Енька подкатил ближе и узнал в этом человеке Калину. Платок на ней шелковый, цветастый. Цветы переливались, тронутые морозом. Енька остановил коня и выпрыгнул из саней. Ему подумалось, что Калина спит, вот так положив на дорогу руки.

Енька окликнул.

Калина головы не поднимала.

Енька тронул ее за плечо.

Калина с тяжестью подняла потное, глубоко обхваченное зеленой кожей лицо. Зрачки ее расплывались.

— Поезжай, парень. Поезжай, — сказала Калина.

— Чего это ты, Калина? Чего?





— Езжай. Езжай, парень. Пьяная я. Сама до дому доберусь.

— Ты чего, Калина? В своем уме?

Калина присмотрелась и полегчавшим голосом сказала:

— Енька, что ли?

— Знамо дело, я. Вставай, домой отвезу.

Калина тяжело начала подниматься. Енька хотел подхватить ее и помочь.

— Отстань. Не трожь, — строго сказала Калина. — Сама я. Жива, поди, еще.

Она поднялась и пошла к саням. Шла, собравшись всем телом. Шла, подогнувшись, будто в животе у нее сидела пуля. Она медленно и бережно села в сани. Сидела некоторое время отдуваясь.

— Гони в село, — сказала наконец Калина. — В больницу.

— В больницу?

— Гони скорей, да еще торопись…

Енька прыгнул в сани, схватил вожжи.

— Стой-ка, — сказала Калина, — Нет. Не твое это дело, пожалуй. Да и лучше будет так. — Она устала от слов, отдышалась и закончила. — Я сама доеду. Чего уж теперь, в санях ведь я. А ты беги к Марии. Пусть она скорей приходит ко мне… Белья принесет. Да не болтай нигде. Ну, пошибче.

Она тронула коня вожжой и лежа, руки прижав к животу, покатила по ледяной дороге, под небом неистовой синевы, под березами тончайшего белого серебра. И становилась она на этой дороге все меньше и меньше.

Чуть за полдень, сидя за партой, увидел Енька в окно самолет.

Учительница, та самая Анисья Викторовна, рассказывала про Гренландию и Северную Америку, расхаживала перед картой и говорила, глядя на лежащую поперек стола указку. Иногда она брала указку в руки.

«Еще тысячу лет назад на больших длинных лодках плавали норманны в Америку. Сначала они поселились на острове Исландия. Сосланный из Норвегии за убийство в Исландию рыжий норманн Эйрик и открыл Гренландию… А через несколько лет…»

«Странно, — думал Енька, — для чего же все это второй раз открывали? Зачем Колумб открывательствовал?»

Енька посмотрел в окно и тут же перестал думать о Гренландии, Колумбе, Америке: в окне, снижаясь над селом, летел самолет.

— А-а-а… — пропел Енька.

Анисья Викторовна тоже увидела самолет, но продолжала говорить. Самолет приближался, и класс его заметил. Учительницу никто уже не слушал. Все кинулись к окнам. Самолет низко проходил над школой, будто хотел снести нижним крылом всю крышу.

— Ух ты! — еле выговорил кто-то.

— Ведь он садится, — страдальческим голосом сказала Наташа.

Самолет действительно с грохотом снижался за школой.

— Анисья Викторовна! — крикнул Енька. — Можно на самолет глянуть выйти?

Анисья Викторовна хотела что-то сказать, но по коридорам унес грохотали десятки ног из всех классов.

— Катите, — сказала она, махнула рукой и села на подоконник.

Енька бросился в раздевалку. Там уже гудела давка. Раздевальщица тетя Катя ругалась, говорила, что сейчас придет директор, что он запретил. Тогда Енька прямо как был кинулся на улицу и увидел, что самолет уже катится по снегу полем к больнице. Енька свистнул и вдоль ветра на морозец побежал к самолету.

Это походило на психическую атаку. Проваливаясь в снег, поеживаясь под одними рубашками да пиджаками, согнувшись под ветром и широко раскинувшись вдоль сугробов, школьники шли на больницу. Впереди продвигались ребята постарше; поотстав, — младшеклассники, и уже совсем позади торопились и оглядывались девочки.

Возле школы горячились учителя. Они кричали. Они звали назад. Но их никто не слушал. Олег стоял тут же и смотрел на все это шествие. Вслед школьникам смотрела и тетя Катя. Она говорила:

— Пускай бы одевались. Все перезнобятся, изболеют, партизаники. Полпуда одного гусиного жиру изведешь.

— А зачем гусиный жир? — спросил Олег.

— Носы да ухи оттирать. А ты чего же, умник, не почесал? — спросила тетя Катя вдруг сердито.

— Я видел самолеты не такие. Мне бегать нечего, — сказал Олег.

— Ишь ты, — усомнилась тетя Катя. — А я вот и не видела, да не побегу. Толку-то что, летит себе нечистая сила по небесам.

— Сейчас промерзнут и вернутся, — сказала Анисья Викторовна и пошла в школу.

— Надо брать пальто и тащить им навстречу, — сказал директор. — Я приказываю.

Школьники между тем с трудом одолевали снега. Некоторые уже останавливались, топтались, поглядывали назад, словно оттуда, от самолета, по ним стреляли.

Первыми побежали девочки. Они проскакивали в раздевалку, хватали одно-два пальто и торопились назад. Только Наташа еще шла по полю за мальчишками, но и она уже не раз останавливалась. К ней подбежала Зина с Енькиным пальто на плече. Наташа взяла у нее пальто, накинула его на голову и пошла к самолету.

Но мальчишки тоже обращались в бегство. Они сначала просто тащились назад неуверенно и стыдливо. Потом побежали, закрывая головы пиджаками, уши ладонями, носы пряча в кулак.