Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 113

Пролететь тысячи километров и не заглянуть к землякам, к своей родне, было бы совсем непонятно. И я заехал к ним.

Это был небольшой, зеленый, уютный шахтерский городок, и пролегли его улицы в ладном отдалении от бурых терриконов шахт.

Встретили меня, как когда-то в деревне встречали человека, приехавшего если не из Канады, то из далекой Сибири. И вопросы «Как там?», а чаще: «Как там Меланья? Померла? Гляди ты! И Петрусь? Тоже помер? Ну, дела…»

И грустно, и радостно было мне среди людей, которые давно перестали считать меня настоящей родней. Потому что родня, как и любовь, держится на одном огне: жить вместе, помогать друг другу, видеть друг друга. Время — неумолимый садовник — отсекает каждую веточку, на которой появился хоть намек на усыхание. Отсекает ветви, не думая о том, что, даже мертвые, они связаны с корнями, отсекая их, он сечет и сами корни.

Я сидел за столом, окруженный родней и вниманием, смотрел на свою тетку — когда-то очень бойкую женщину, красивую лицом и статью, острую на язык и решительную на действия. Похоронив перед войной первого мужа и оставшись с тремя детьми, она вышла замуж за молодого парня, родила ему еще семерых и со всей этой оравой не побоялась поехать на край света. И живет, и, кажется, неплохо. Правда, постарела, морщины легли на лицо и руки, поблекли глаза. Известно, годы, известно, семья. Да какая семья! Если собрать вместе с внуками, то будет за тридцать душ. И мужа — того, второго, похоронила здесь, осталась одна.

И вот, когда были сказаны первые тосты, когда прошел первый голод на вопросы, когда застолье набрало возбужденный, хотя и не хаотичный разгон, вдруг раздался звонок в дверь. Открыли — и в комнату вошел не кто иной, как финагент Василь. Мало того что зашел, в руках у него была все та же на истрепанном ремешке финагентовская сумка.

Все это было для меня неожиданно. А он улыбался такой знакомой белозубой улыбкой. И зубы, было видно, все свои, и лицо молодое, и глаза смеются, словно и не прошло более четверти века с того дня, как мы виделись с ним в последний раз. А виделись мы в Липнице, на прощальном вечере, когда я уходил в армию.

— Вы что, и здесь все так же финагентом? — спросил я.

— Нет, теперь не финагентом. Теперь — страховым агентом. Страхую — мебель, машины, дачи, жизнь… Хочешь, могу застраховать твою жизнь, если ты еще не застрахован, а? Ты же много ездишь, много летаешь, всякое бывает, а?

Жизнь моя была не застрахована, но и страховать ее я не хотел, лишь заметил — с искренним удивлением, — что годы не берут финагента.

— А что им брать меня? Я на пенсии, а что им нужно от пенсионера? Имею шахтерскую пенсию, хорошую пенсию, а страховка — это так, доплата, приварок.

— Ты думаешь, он на шахте жил без нее? — кивнула тетка на Василеву сумку. — Не-е, она и там была ему и мамка, и тятька.

— Ага, выдавал зарплату шахтерам, — подтвердил Василь, все так же усмехаясь и шевеля тонкими крыльями носа, будто принюхиваясь. Он уже сидел за столом, и перед ним стояла полная чарка.

Под вечер, когда жара немного спала и потянуло прохладой, я с теткиным сыном Володей вышел в городской парк. В одном из дальних его уголков присели на лавочку. Он рассказывал о своей жизни, о том, как ему работается на шахте. Работается и живется неплохо.

— Но по всему видно, я долго здесь не задержусь. Поеду на БАМ или на Камчатку… Хочется поглядеть свет, пока молодой, — неожиданно закончил он свой рассказ.

— А как же мать? — спросил я.

— Мать? — он задумался. — Мать… Чем дальше, тем труднее с нею. Как только приближается весна, она начинает собираться домой, в Липницу. Ехать — и все тут. И календарь свой имеет: «Там уже земляника зацвела…»; «Наверное, грибы первые пошли»; «В Борках в нынешнем году клюквы должно быть много, вишь, по телевизору все передают: дожди да дожди». И так, пока осень не склонится к зиме. Тогда успокаивается, затихает. А потом все сначала. Мне кажется, это старость.

— Старость — одно, но это скорее болезнь.

— Может, и болезнь. И еда ей невкусная, и все не так.

— Ну, а что вы думаете?

— А что тут думать? Был бы жив отец, можно было бы что-то думать, а так… К кому она туда поедет? Все ж таки здесь…

Где-то сбоку за спиной у нас зашелестели кусты. Я оглянулся. Оттуда с черной хозяйственной сумкой в руках вышла еще совсем не старая женщина и пошла вдоль зарослей акации, пристально вглядываясь в кусты. Что-то показалось мне знакомым в ней, но ощущение это мелькнуло, как смутное воспоминание, и исчезло. Володя тоже поглядел вслед женщине, затем повернулся ко мне:



— Ты узнал ее?

— Нет. Да и как я мог узнать?

— Мог… Это же Гелька.

— Питерова Гелька?..

— Она.

— И что она здесь… делает?

— Собирает бутылки. Сюда, бывает, приходят семьями на весь день, с детьми, с едой. И часто, чтобы не тащить домой, оставляют бутылки под кустами. Вот она и ходит, собирает их.

Это уже было слишком. Гелька… Гелька собирает в городском парке брошенную посуду. Вспомнился Василь — не по летам молодой, красивый, шахтерская пенсия, агент по страхованию. Припомнились его слова: «Хочешь, могу застраховать твою жизнь».

— Слушай, Володя, а он, Василь, знает, что она ходит вот так?..

— Знает. И хорошо знает…

— Он что, не дает ей денег?..

— Видимо, не дает: он очень скупой. И все как-то раскололось у них, пошло в распыл… Она иногда заходит к нам, к матери. Все Липницу вспоминает… — Володя сказал это задумчиво, растягивая слова.

Я не стал больше ничего спрашивать у него, хотя мне очень многое хотелось знать.

…И был еще один день цветущей весны. Это уже было после того, как умер отец.

Приехал я домой, подхожу к двору, думаю, как в дом зайду. Хотя мы и просили двоюродную сестру Соню присматривать за хатой, — она жила через улицу, — но просьба просьбой, а у нее свои заботы, хозяйство…

Захожу во двор, гляжу, а из трубы тихонько дым вьется. Оказалось, брат приехал и затопил печь, чтобы обогреть хату. Тем более что дров далеко искать не надо было: отец запас их года на три. Обогрели мы хату, переночевали, а назавтра утром решили пройти в лес — туда, на Борки. В болото лезть было еще рано, хотя мелиорационные канавы и сделали его более доступным. Шли берегом леса, перелезая через сдвинутые тракторами в кучи изжеванные кусты и молодые деревца.

Было начало мая, стояла теплынь, светло-зеленые, острые, как иглы, стрелки травы смело и легко прошивали прошлогоднюю бескровную листву и настырно тянулись вверх. Над кочками стлался бледно-зеленый волглый дымок. В воздухе стоял смоляной запах еще зажатой в почках, но готовой вырваться на волю листвы молодых тополей и осин.

Мы то углублялись в заросли, обходя желтоватые, словно заплесневелые лужи еще не впитанной землей воды, то забирались в лозняк, то входили в молодой, сырой ельник. Плутали так довольно долго, пока не выбрались на более светлое место.

Это была чья-то усадьба, чей-то сад. Хотя березняк и осинник, цепко переплетенные лозняком, обступили все вокруг, место это выделялось правильностью линий когда-то посаженных деревьев. Сливы шли по периметру сада, они давно одичали, обросли побегами, их трудно было отличить от лозняка. Внутри этого четырехугольника ровными рядами стояли яблони. Было видно, что люди давно оставили этот надел когда-то отвоеванной у леса, возделанной земли. На местах, где когда-то стояли строения, сплошным бледно-зеленым массивом росла крапива.

Но поразило не это. Поразил цветущий сад. Соцветья так густо облепили ветви, что самих ветвей не было видно. Одни пуки цветов — крупных, разлапистых.

Подошли ближе, и тут я остановился как вкопанный. Глядел на стволы яблонь и ничего не мог понять. Стволы были не круглые, а квадратные! Кора, как и должна быть на яблонях, только в одних местах темно-бурая, а в других — светлая, мягко-шоколадная, и эти цветы тянулись от кроны до земли, словно кто-то провел кистью по стволу сверху вниз: раз — одним цветом, раз — другим. Но стволы были квадратными, как столбики на веранде дачного домика.