Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 92

Поэтому он не хотел философствовать. Он хотел затейничать. Порой он ощущал даже испуг от ослепительных вспышек света, что на миг, мгновение ему приходилось созерцать.

«Пётр Иванович, пожалуйста, не перебивайте, вы не расскажете, ей-богу, не расскажете, вы пришепётываете, у вас, я знаю, один зуб во рту со свистом… Э!» — сказал Бобчинский.

«Нет, Пётр Иванович, это я сказал „Э!“»

«Сначала вы сказали, а потом и я», — сказал Бобчинский.

В краткое время своего неприхотливого счастья, в минуты покоя и свободы в его странной жизни, за любимым столом и любимыми кушаньями он хотел от своих собеседников, от самого себя лишь весёлого расположения духа, лёгких причуд и капризов, необязательного, случайного остроумия, живости и бойкости экспромта, ничем не вызванного и ни к чему не обязывающего. В моменты застолья его привлекала неосознанная смышлёность и неосмысленная понятливость. Да просто словоохотливость, разговорчивость души, подзабывшей самоконтроль и отпущенной на волю. Философ сыпал анекдотами, подходящими и не очень, как это полагается делать в компании. Казалось, ещё немного и появятся прелестные нимфы. Но в обществе господина Канта царила не просто весёлость, а весёлость в границах вкуса.

«И я, и я… позвольте и мне», — сказал Бобчинский.

«Нет, нет, Пётр Иванович, нельзя, нельзя», — сказал Антон Антонович.

«Ничего, ничего, я так: петушком, петушком побегу… мне бы только немножко в щёлочку — та в дверь этак посмотреть, как у него эти поступки…» — сказал Бобчинский.

Философ оставался философом. В его экспромтах, в его шутливых словесных канделябрах, которые он зажигал, — боже, как зажигал, они же металлические, но допустим, метафизически, зажигал — перед ошарашенными гостями, заключалось всегда нечто для головы и сердца. И многие, особенно почтительные и усердные, придя домой, записывали сказанное господином профессором за обеденным столом, как когда-то в юности конспектировали его лекции.

Но затянувшийся пламенный монолог его друга Гамана, который уже и не был философией, а какой-то тёмной, вредной путаницей… Возмущение хозяина дома было столь велико, что он на какое-то время перестал слышать говорящего. С удивлённым и одновременно отсутствующим видом он уставился на напитки и тарелки с едой, расставленные в обычном и раз навсегда определённом порядке. На столе было несколько сортов вина и вода, из всех существующих напитков Иммануил предпочитал именно эти, а гордость нации — пиво — отвергал совершенно, как вредоносный для тела и духа.

Пища философа отличалась простотой, едва ли не крестьянской, без всякого снобизма и вредных для здоровья изысков. Трапеза всегда состояла, — без каких-либо заметных отклонений, — из трески, густого гороха, гёттингенской колбасы, сыра, варёной свёклы, горчицы. Пожалуй, единственное, что нарушало почти отшельническую суровость принимаемой пищи, была зернистая икра. Маленькая слабость философствующего духа. Как видим, поглощаемое профессором и его гостем явно не выходило за пределы разумно необходимого.

«Пошли к Почечуеву, да на дороге Пётр Иванович говорит: „Зайдём, — говорит, — в трактир. В желудке-то у меня… с утра я ничего не ел, так желудочное трясение…“ да-с, в желудке-то у Петра Ивановича… „А в трактир привезли теперь свежей сёмги, так мы закусим“».

Беседы весьма часто лишь заменяют нам наслаждения, в коих мы по собственной воле или по воле неба себе отказываем.

Жениться или не жениться — вот в чём вопрос надворных советников. Вопрос, не оставленный нашим философом без ответа. Конечно, жениться и, конечно, выходить замуж, но… солидно, со взором, обращённым в будущее: дети, обеспеченность, житейская, повседневная. Сытая жизнь. А там… Кто знает?

Он написал три «Критики…», объяснил образование мироздания, доказал, что его устройство незатейливо и не превосходит… коль чудна связь вещей. Доказал бытие Верховного существа или Бога, привёл единственно возможное основание, утвердил религию в пределах только разума, давал советы прекрасному полу и много чего ещё. Да уж… Звёздное небо над головой и нравственный закон в душе. Нет ничего прекраснее? Разумеется. Согласны. Но небесный свод не всегда доступен взору, разве что к призракам звёзд будем призраком вздоха. А нравственный закон временно не принимается… нет тары. Что поделаешь? Свобода воли. Ты же сам, Иммануил, не хотел, чтобы человек, он же венец творения, был схож с овцами, им пасомыми.



«Ей-ей, не я! И не думал», — сказал Пётр Иванович.

«Я ничего, совсем ничего», — сказал Пётр Иванович.

Он думал, и это никому не мешало. Он был одинок, а одиночество иногда удобно.

Руки какой-нибудь Гретхен могли бы похитить его, как сновидение.

Переписка Бенито де Шарона и Якоба фон Баумгартена

Предлагаемые письма попали ко мне совершенно случайно. Как-то на фломарке я увидел старинный письменный стол. Мне давно хотелось именно такой. Правда, он был не в очень хорошем состоянии, но, питая слабость к старым вещам, я купил его, тем более, что цена, которую за него просили, показалась мне весьма скромной.

Когда стол привезли и поставили в моём кабинете, я принялся исследовать его внутренности, состоявшие из множества ящиков. В одном из них я обнаружил стопку писем, аккуратно перевязанных тёмной шёлковой лентой.

Я не поклонник чтения частной переписки, да и любой чужой корреспонденции, и поэтому отложил их в сторону, решив в следующее посещение фломарка попытаться отыскать владельца этих писем и вернуть их ему. Но что-то привлекло моё внимание, не знаю, то ли бумага, отнюдь не предназначенная для эпистолярного жанра, то ли почерк со странным наклоном и забавным написанием букв. Я колебался, не зная, что делать. Но любопытство оказалось сильнее. Я начал читать. И чем дальше читал, тем больше было моё удивление и тем меньше желание вернуть письма.

Если бы они представляли какую-то ценность для бывшего хозяина, — подумал я, — вряд ли он забыл бы их в столе, от которого решил избавиться. А возможно — утешал я себя — эти письма вообще не принадлежали ему, и он даже не подозревал об их существовании. К тому же эта переписка столь увлекла меня, что мне захотелось не более и не менее, как предать её гласности. В истории литературы произведения, написанные животными, которых мы считаем чуждыми подобному роду деятельности, встречаются довольно часто. Лично я верю, что это не литературная мистификация, а реальная, действительно имевшая место переписка Бенито де Шарона и его друга Якоба фон Баумгартена.

Прежде всего об этом свидетельствует сам стиль, очень неровный, то перегруженный цитатами, то слишком легкомысленный, почти игривый, во всяком случае, в письмах Бенито де Шарона. В них так и чувствуется, нет, не разговорная речь, а живое, «разговорное», если так можно выразиться, дыхание… Дыхание во время прогулки. Но порой и он впадает в несколько избыточное глубокомыслие, явно ему несвойственное и отчасти, по-видимому, заимствованное у своего друга.

Кроме того, мне кажется весьма сомнительным, чтобы какому-нибудь литератору пришло в голову сочинять подобную переписку.

Во-первых, профессионал прежде всего спрятал бы уши «учёного педанта», которые торчат здесь в каждой строчке.

Во-вторых, постарался бы придать письмам естественность, художественную достоверность, убедительность — назовите, как вам будет угодно, — которые он привык видеть в литературном произведении. Но именно это и отличает сочинение, созданное воображением, от любой житейской переписки, всегда угловатой, взъерошенной, чуждой каким-либо правилам и канонам, просто не знающей их. Здесь всё «неестественно», «натянуто», ибо отсутствует искусство.

И наконец, в-третьих, он никогда бы не решился, чтобы не испортить свою репутацию, создавать произведение, практически всё состоящее из общих мест, тысячи раз написанных и переписанных в самых разных жанрах, сказанных и произнесённых со всех политических трибун и церковных кафедр нашего времени. Но так и не услышанных.