Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 52

Шесть часов вечера, восемь, десять. Переключая каналы, смотрю все подряд. Тошнит. Выключаю звук. Теперь хоть не слышу всех этих глупостей. Неожиданно выплывает что-то знакомое. «Солярис». Но и от «Соляриса» тошнит. Надо немедленно оторваться от телевизора, ан нет, не получается. Каналы, каналы. Сколько же этих каналов? Постепенно они начинают гаснуть: тоненький писк и серая рябь. В три часа ночи по ОРТ начинается «Семеро смелых». Фильм о бравых советских ребятах, о бодрых тридцатых годах. Тамара Макарова в роскошных меховых комбинезонах, мужественные геологи в отлично связанных свитерах из натуральной шерсти. Встаю, шатаясь, дохожу до кровати. Дергаю покрывало — звук осторожный и глухой. Что это? Странным образом вдруг оказываюсь у компьютера и открываю «Страсти по Клюеву». (Разве я что-то могу сейчас?) Не доверяя себе, доверяя чему-то другому, вслепую, на ощупь перебираю волокна текста. Пытаюсь вернуться к мелькнувшей когда-то картинке. Как реставратор, снимаю позднейшие наслоения. Что-то вроде бы получается. Добираюсь до середины, но тут силы заканчиваются — и приходится отложить. На день? На год?

Не хочу, не хочу, не хочу смотреть телевизор. Но единственная альтернатива — телефон. А Зойка круглые сутки на работе. Катя — предательница, о Лапиной и вспоминать не хочется. Звоню Ксении Викторовне, но она (суховато?): «Я работаю, позвоню вам попозже». Что значит попозже? Сижу, тупо глядя на телефон. Когда через час он вдруг оживает, выдерживаю характер и беру трубку после пятого (!) звонка. «Я слушаю» (деловито и собранно). А в ответ мягкие придыхания старушки Рысс-Горбуновой, которая приглашает в ближайшее время, да-да, в ближайшее приехать к ней на дачу. Там дрова, печка, тепло. Можно с ночевкой. Прекрасно. Хотя, вероятно, не состоится, разделив участь прежних виртуальных приглашений. Едва вешаю трубку, звонит Каленская. Возмущена мемуарами дочери Марлен Дитрих. «О своей матери! Это немыслимо! Моя мама тоже была не сахар. И с первым мужем я, безусловно, разошлась из-за нее. Но так рассматривать под микроскопом! Быть такой безжалостной!» Разговор мечется, как кошка на раскаленной крыше. (Неужели прав Феликс, считающий, что до Уильямса этого выражения не было?)

С грехом пополам возвращаюсь к своим переводам, и вдруг вспоминаю, что Ксения Викторовна обещала, но так и не позвонила. Сигнал? Указание, чтобы я не звонила так часто? Пытаюсь вспомнить, как и когда разговаривали в последний раз. Хороший долгий разговор первого января. А потом? При первом знакомстве в издательстве «Логос» я показалась ей жизнерадостной и удачливой. Неужели наконец поняла что к чему и, боясь сложностей, предусмотрительно отгораживается?

Чтобы самой-то не быть сволочью, звоню Бреслеру выяснить, «что сказал окулист». С глазами получше, но общий тон грустно-вялый. Петляя, выходим на разговор о Моник де ла Брюшальри. «Вы ее, вероятно, не слушали». — «А вот и нет, слушала».

Маленькая некрасивая женщина в розовой кофточке и необыкновенно широкой, складками ложившейся на пол зеленой юбке первым аккордом решительно взяла в полон рояль и торжествующе подчинила его своей воле. Я была на концерте с бабушкой. Помню вполне осязаемо: мы сидим в середине партера, плечом к плечу, театрально одетые, приятно поддерживаемые бархатом кресел, колоннами, люстрами, дисциплинированно интеллигентной публикой, размеренным ходом программы: от вешалки («добрый вечер, давайте-давайте сюда, зачем же в рукав, я сюда вот, на полочку, ой, ну да что вы, спасибо») до выхода из широких дверей на площадь («прекрасная погода, и совсем не холодно, ну а теперь давай поговорим о завтрашних делах»).

Прощаюсь с Бреслером. На часах половина первого. Спать не хочу, но и работать не могу. Включаю телевизор и натыкаюсь на польский фильм «Прокаженная». Помещичий дом, гувернантка. Влюбленный аристократ-богач. Как сидит на нем фрак! Как он любит! Но даже этот баловень судьбы бессилен перед жестокостью общества, и юная героиня (как она хороша была в комнате, полной цветов) умирает.

Годовщина. С утра проверяю себя. Да, смогу, да, пойду. Принятое решение успокаивает. Сажусь за перевод. Сроки ведь поджимают. Сроки!!! Шестая глава. Впереди еще столько же. Зачем мне переводить эту Лилиан? Стоп, табу. Издатель заказал эту бредятину? Вот и не рыпайся.

«Петр Ильич, ну скажите, где же бывает работа, в которой нет ничего неприятного?» — сказала фон Мекк по поводу рекомендованного ей Чайковским и чем-то недовольного скрипача.





Неожиданно вызревает желание поставить свечку за упокой. И лучше прямо сейчас, чтобы потом не утонуть в сомнениях.

Как и после концерта Моник де ла Брюшальри, погода прекрасная. Сколько же лет прошло? Тридцать четыре. Было какое-то движение вперед? Пожалуй, нет. Ни опытнее, ни мудрее я не стала. Но кое-что успела. Например, забыть немецкий, разучиться играть на рояле, обрести белые пятна в собственной биографии. Появились не месяцы даже, а годы, которые, сколько ни морщи лоб, не вспомнишь. Странным песком равнодушия присыпаны лучшие воспоминания. Правда, и худшие тоже. Но это не утешает.

С приближением вечера на душе делается все муторнее и тяжелее. В семь часов звоню в мамину дверь. На столе старая, лучшие дни видавшая скатерть, в воздухе привкус затхлости, каких-то лежалых вещей, недовычищенных углов. Мама, уже окончательно загримированная под старушку, старые Глинские, Муся, Кира, Фадеева, Екатерина Илларионовна. Еды много, хорошей, и даже красивой, но тоже какой-то пожухлой. Всё как всегда. Пыль можно и не стирать. В борьбе неизменности с гигиеной неизменность выигрывает; с большим отрывом.

И все-таки почти сразу, глазом моргнуть не успев, я превращаюсь в девочку, которая «все-все рассказывает взрослым». В первую очередь то, что интересно бабушке. Например, сообщаю, что Феона, кудесник Феона, создавший в тридцатых годах в Музкомедии «истинно венскую оперетту», начинал драматическим актером в труппе Комиссаржевской, а отцом Милочки, младшей дочки Надежды Филаретовны, по некоторым сведениям, был не Карл Федорович фон Мекк, а Иолшин. «Моя дочь Иолшина», писала Надежда Филаретовна в письмах Чайковскому, и меня всегда изумляло, сколько металла «слышалось» в ее голосе. Металл в голосе — это они умели. Но бабушка не стала бы упрекать «Меккшу» за роман с женихом своей дочки, так как всегда повторяла, что и штамп в паспорте, и венчание еще далеко не свидетельство настоящего брака, и восхищалась Анной Карениной, растоптавшей сожительство без любви. «Все изменяли мужьям. Анна не захотела таиться — и этого ей не простили», — бабушкин голос звенел, она ратовала за честность. А постылых мужей презирала.

Все молча едят салат и селедку под шубой. Намазывают на булку икру. Хвалят пирог, который принесла Муся. Бабушке в этом году исполнилось бы сто лет. Не дожила совсем чуть-чуть. Звонил Михеев, говорит мама. Звонила Татьяна Аркадьевна. Хотела прийти, но ей неожиданно привезли внука. «А сколько лет ее внуку?» — интересуется Кира. Все погружаются в подсчеты. Пять, нет, все-таки еще четыре. Пять будет весной. Этой весной? Разумеется, а какой же?

«Ну, я пойду. Внуки — это еще не для меня». С грохотом отодвигаю стул. Нелепая демонстрация. Перед кем? Перед этим живым гербарием? Но мне действительно хочется вспоминать бабушку. Куда мне деться, я пожизненная внучка, застрявшая к тому же в переходном возрасте. Маму коробит моя выходка. Приправленные сарказмом слова так и просятся на язык, но она плотно сжимает тонкие губы и, растянув углы рта, улыбается. Она готова принимать меня такой, как есть. Она вежливо разрешает мне быть со странностями. Для этих странностей у нее давно найдено объяснение: «нервы». И что бы я ни делала, она сумеет взять себя в руки и будет терпеть, как Кола Брюньон, на которого тоже валились одно за другим несчастья, а он — держался. От всего этого я, естественно, прихожу в бешенство, и только перед уходом всплывает наконец чувство неловкости, злость на себя, голубушку, что все пытается наверстать то, что упущено чуть ли не тридцать лет назад.