Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 52

Дожидаюсь, пока хоть руки трястись перестанут, и возвращаюсь к столу. К счастью, Антон по-прежнему держит планку. Все смеются, вечер прошел на пять с плюсом.

А в полночь звонит подвыпивший Бреслер. Душа по-прежнему горит и жаждет утешения. Принял весьма основательно, но слова выговаривает отчетливо. Сама себе удивляясь, начинаю расспрашивать, часто ли Рйхтер играл Шопена. Романтик Бреслер немедленно загорается. Разговор перескакивает на Софроницкого, на недостаточно оцененного Станислава Нейгауза.

….Уже засыпая: а ведь и Бреслеру предсказывали яркое будущее. Сначала в училище, а потом и в Консерватории. Что помешало? То, что был паинька и слушался родителей?

Не встать. Что значит не встать? Сейчас встану. В кухне немытая посуда. Берусь за нее — и сразу роняю в раковину тарелку. Тарелка падает на блюдце. Выгребаю осколки и, разумеется, раню палец. Только вот плакать не надо, моя дорогая, плакать не надо, жалеть некому. Наплывает противное ощущение зыбкости, голова наливается чем-то вязким. Не выдержать мне этого, никак не выдержать. Сую валидол под язык и хватаюсь за телефон. Кому позвонить? Кому?

Несколько фраз с Катей Мищенко только усугубляют дело. Поморщившись, набираю Зойку. Но ее нет. Может быть, это и к лучшему. Гораздо больше хотелось бы слышать Ксению Викторовну. Но у нее сегодня лекционный день. Под влиянием возрастающей паники звоню Лапиной. Не хочется, но вчера ведь общались неплохо. Юлька рассеянно, вероятно, не отрываясь от компьютера: «На что ты жалуешься? У тебя такой прекрасный сын. Вот посади тебя на мое место…» Интонации директрисы, распекающей нерадивую подчиненную. Но зачем я звонила? И ругать некого — сама подставилась. Достаю носовой платок и реву уже не стесняясь. Но когда телефон проявляет решимость «перекричать», все-таки беру трубку. А там бодрый Бреслер. Готов приехать, готов развлекать, готов мыть посуду. Вот этот бы звонок — да часом раньше.

Читаю Агату. Из ушей лезет, но читаю. Впрочем, это еще не полная наркозависимость. Читаю — и все. Не надо никаких обобщений. Как я справлялась бы, будь у меня нормированный рабочий день? Но у меня его нет, так и думать об этом не надо. Имею право посидеть в кресле и почитать. «Мне бы такую жизнь!» — завистливо говорит Зойка. А мне бы хоть до какой дотянуться. Пытаюсь взяться за стирку, но нет, фиаско. Снова Агата. Болезненный след вчерашнего разговора с мамой. Вспоминается «Письмо Кафки отцу». Кривая усмешка. Но уже брезжит что-то вроде просвета. Вечер. Надо бы выйти за продуктами. Одеваюсь, спускаюсь на лифте. Погода рождественская. Неожиданно вижу Антона. Он только что заходил к маме, у нее «снова давление». Не результат ли вчерашнего? Да, скорее всего. Но угрызений не чувствую. Собственная обида сильнее. Жжет. За письменный стол не сесть, а так хочется довести до ума и послать Нине с Мишей «Страсти по Клюеву». Постройка ведь подведена под крышу. Или нет?

Лежу. Мысли, как тараканы. Соображаю вдруг, что исчез молодой человек из агентства по недвижимости, который твердо обещал позвонить третьего. Огорчаться? Ни в коем случае. Лучше принять как знак.

Уже совсем поздно вечером пишу три запоздалых поздравления. Смешно: ведь кажется, что Новый год был уже тысячу лет назад.

Переставила пуговицы на куртке. Отмыла соковыжималку. Уборку в шкафу отложила на завтра. И еще отложила, наконец, Агату. Перехожу к письмам Чайковского. Надо надеяться, это шаг вверх?

Катя Мищенко, совсем недавно поливавшая Юлю Лапину если не грязью, то весьма концентрированным неодобрением, пригласила ее к себе на сочельник. Юлю, которая «ужасно действует на нервы», пригласила, а меня, с которой «беседа — отдохновение», не пригласила. Может, сочельник — не время для отдыха? Вывод: обе — во всех отношениях дамы приятные. А я — Аманда… Господи, как же ее фамилия? Не хватает еще дырок в памяти!..

Не поддаваться, не поддаваться. Держать нос кверху.

Читаю Чайковского.





Извлекаю (зачем-то) связки старых программок и начинаю выискивать Рихтера. Странное погружение в «до мое» прошлое. В сорок шестом году у «нас» абонемент из произведений Чайковского. Выступают, сменяя друг друга, Небольсин, Козолупова, Гаук, играющая «на разрыв аорты» Галина Баринова, Игумнов. Рядом с ними как-то мистически выглядят имена, шагнувшие и в «мою эпоху»: Мравинский, Ойстрах, Роетропович. А вот забытое имя: 26 января 1947 года последний концерт Симфонического оркестра Филармонии под управлением дирижера Иосифа Крипса (Вена). Играют «Неоконченную» Шуберта, Вагнера, «Пятую» Людвига ван Бетховена. И слушает тот зал.

Халат. Выстирать бы уже этот халат. Или выбросить. Как там у Вяземского? И совестно носить, и бросить жалко. Впрочем, неважно. Сколько у нас тут писем Чайковского! Надежде Филаретовне фон Мекк, Танееву, Юргенсону, родным. Читаю до полной потери чувства реальности, до головокружения.

Уже темнеет, когда в первый раз за день звонит — неожиданно! — телефон. Бреслер: «Я только справиться о самочувствии. Пора уже собираться на выход». — «А что играете?» — «Ох! Целый вечер Петра Ильича». — «Можете сделать контрамарку?» — «Само собой. Но вы же больны?»

В Филармонии Мечин. Усталый, седобородый, сидит с каким-то пастозного вида юношей. В голове странным образом мелькает нехорошее предположение, но выясняется, что это его сын. Мечин-старший смотрит на мир очень мрачно. Придуманный им гигантский проект под угрозой. Нет денег, нет помещения. Я, бодрая и энергичная, снисходительно улыбаюсь и выражаю надежду, что все уладится.

А потом молодая певица (фамилию не запомнила, программку не купила — денег нет) поет сцену письма Татьяны. Полна студийной восторженности и очень хороша собой. Чистое русское лицо деревенской (в пушкинском смысле) девочки, гладко зачесанные в косу, на прямой пробор разделенные волосы. Глаза сияют, сама как свечечка. Странное чувство: впервые вижу Татьяну. В антракте кидаюсь с восторгами к Бреслеру. Но он слушает вяло. Глаза в красных прожилках, болят третий день. Завтра с утра идет сдаваться окулисту.

После антракта играют мою «Пятую». Но делают это плохо.

Вообще-то Рождество. Книги разбросаны по всей комнате. Продолжаю листать программки и виртуально идти от концерта к концерту. Вот уже шестьдесят первый год — год Гагарина. Да, было: солнце бьет в окна, Толик Свиридов несется по школьному коридору, размахивает руками и кричит: «Слушайте! Человек в космосе!!!» Недовольная Надя Высоцкая, зажав уши: «Ты спятил?» — «Нет! Точно! По радио объявили!!!» Лидия Марковна подтверждает. Но восторги Свиридова остаются неразделенными. Нам предстояла контрольная — было решительно не до космоса.

В тот год главным было другое. Незаметно и неосознанно взрослые начали брать меня на «вечерние мероприятия». Прежде всего, в Мариинский, в Филармонию. Все выходы воспринимались как событие. Запомнилось отнюдь не все. Но вот три арии Далилы, спетые в Малом зале Долухановой, — потрясение, не изжитое и до сих пор.

Невероятным усилием воли отрываюсь от жизни Чайковского и по странной цепочке ассоциаций — через Брамса, которого Петр Ильич не любил, — добираюсь до Брукнера Читаю о нем строгую, маленькую, советскую, но не противно-советскую книжку. Биография впечатляет. Событий, путешествий-приключений, женщин попросту нет; начало подлинного творчества — в 44 года. И — девять симфоний, прочно вошедших в корпус мировой классики.

От чтения-наркотика — к ТВ (бесспорный шаг вниз). По петербургскому каналу — «Дневной экспресс». Журналист — с виду двоюродный брат Делона — беседует с «известной писательницей Марией Семеновой». Мария Васильевна она, оказывается. Внешность чуть странноватая, нерезко мужеобразная; говорит медленно, гладко. Некая заданная (или естественная?) чревовещательность тона неожиданно заставляет вспомнить еще одну нашу пифию — Татьяну Москвину.