Страница 77 из 102
Изучил — согласен. Но есть же дисциплина и порядок. И я непростительно крикнул, как-то нелепо, не своим голосом:
— Шагом марш в класс!
— Поберегите голосовые связки, товарищ лейтенант, — холодно и одновременно как-то жалеючи сказал Броварич. — Пригодятся: вам ведь служить как медному котелку.
— Шагом марш в класс! — повторил я уже более нормальным голосом.
— Вот видите: можно же сказать спокойно.
— Молчать!
Ах, как все это было постыдно глупо. Но я уже закусил удила и стал лихорадочно вспоминать, дает ли мне Дисциплинарный устав право посадить Броварича на гауптвахту. Я все забыл. Я готов был дать Броваричу десять, пятнадцать, двадцать суток… Но, уже остывая, я вспомнил, что права арестовывать с содержанием на гауптвахте у меня нет, а потом, уже дома, понял великую мудрость устава, не дающего такого права командирам взводов, ибо все они, за редким исключением, люди молодые, горячие и очень решительные вроде меня, — для них ничего не стоит отправить солдата на гауптвахту.
— Молчу, — поклонился Броварич, чувствуя в этой ситуации свое явное превосходство. Наверняка он решил воспользоваться тем, что мы одни, и преподать мне урок, поучить, так сказать, «искусству беседы». — Молчу и почтительно слушаю.
— Перестаньте кривляться, дисциплины не знаете? Хотя вам не привыкать…
Зачем я это сказал? Броварич наверняка это забыл, а я помню и буду помнить очень долго.
Прищурившись, Броварич вытянул руки по швам и щелкнул каблуками:
— Разрешите идти на занятия, товарищ лейтенант?
— Идите.
Вечер был бесповоротно загублен. «Не хватает еще ночной тревоги, — думал я, оставшись в курилке один. — Хор-рош тогда из меня будет командир взвода!»
По случаю субботы в столовой для солдат крутили кино — какой-то детектив, в котором все понимают все — все, кроме следователя и его помощника, причем следователь разъясняет помощнику (нудно и долго) такие вещи, какие тот должен знать сам.
Мне не хотелось рано возвращаться домой в общество Гелия Емельяновича Нагорного, и я после ужина, страшно злой на самого себя, пошел смотреть кино — остыть и забыться. Мне было стыдно за разговор с Броваричем. «Нет, нет, — говорил я себе, — так срываться негоже, и давай, Саша-Игнаша, договоримся, чтобы это было в первый и последний раз. В первый и последний! Если не выдержишь, сорвешься опять — значит, не получится из тебя настоящего командира!»
Кино кончилось минут за двадцать до отбоя. Я выходить не торопился, вышел почти последним и тут неподалеку от угла столовой увидел Броварича. Он ждал меня — я понял это сразу.
— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?
«Спокойно, — сказал я про себя. — Надо держаться спокойно и хладнокровно».
— Обращайтесь.
— Прошу уделить мне несколько минут для беседы по личному вопросу.
— Скоро отбой.
— Мне достаточно пяти минут.
Я вынужден был согласиться:
— Хорошо, говорите. Я вас слушаю.
Была звездная, обещавшая к утру мороз ночь. Тишина, безветрие, черный лес вокруг, синий-синий холодный снег, золотые окна казармы, фонарь над крылечком штаба, цепочка таких же фонарей — за проходной, на единственной улочке жилого городка.
— Я вас слушаю, — повторил я, останавливаясь возле стоявших на расчищенной спортплощадке брусьев. — В чем дело?
Броварич подтянулся:
— Хочу заявить вам, товарищ лейтенант, что орать на себя я больше не позволю. В том числе и вам.
Я почувствовал, что бледнею.
— Дальше?
— Я выполню все, что мне положено по моему званию и должности. Любое ваше справедливое замечание я всегда приму. Наказание — тоже. Но без крика.
— Дальше?
— Дальше — все. Прошу только учесть: меня не остановит ничье присутствие. Крика я органически не выношу и прошу к себе элементарного уважения. Вот и все. Разрешите идти?
— Идите.
— Хотя извините, одну минуту… Разрешите?
Я удивился: что тут еще?
— Я случайно слышал ваш разговор с Кривожихиным относительно резерва времени… Надо мостки передвинуть ближе к установке — на допустимый максимум. И сделать какой-то ясно видимый ограничитель для водителя ТЗМ, чтоб он не проскакивал за него и не сдавал потом назад. А то они с разгону все прыткие. Прикиньте… секундочки и наберутся. Иногда угол стрелы бывает высоковат. Да и поворот резок — можно при заряжании проскочить. Вы понаблюдайте повнимательней. Я как первый номер это хорошо чувствую. Особенно много времени некоторые водители теряют на выезде из зоны вращения стрелы. И за контактами кое-кто не очень следит — бывает неплотное прилегание. Вообще, товарищ лейтенант, я считаю, что тренировки нужно проводить с круговой взаимозаменяемостью, чтоб каждый мог работать за каждого, по кругу…
Я не сразу сообразил, о чем речь, то есть не сразу все это себе представил, но у меня внутри как-то все перевернулось — Броварич, все это время отчужденно глядевший на яркую лампочку над крылечком столовой, улыбнулся вдруг такой обезоруживающей улыбкой!..
— Разрешите идти?
— Погодите, Броварич, — сказал я и, чтобы скрыть волнение и смущение, посмотрел на часы: — У нас еще одиннадцать минут. О том, что вы сказали, мы еще поговорим, обязательно поговорим. Сейчас у меня другое. Один вопрос: коротко, если вы считаете возможным, — за что вас отчислили из училища? В характеристике — общие слова…
Броварич пожал плечами:
— Коротко… Коротко — это очень трудно, товарищ лейтенант. В общем — не сошелся характером с командиром курсантской роты. Попросил перевести в другую — это расценили как каприз. Ну и пришлось предложить выбор: или он, то есть командир роты, или я. Кого выбрали, вы, конечно, догадываетесь. Хотя и командира роты в училище тоже не оставили — раскусили. Но позже, мне ребята потом написали. Слишком зарвался по молодости, стал считать себя непогрешимым. Даже в партию заявление подал, поскольку из комсомола по возрасту выбывал.
— А в чем же основа вашего конфликта?
— Командир роты требовал от нас того, чего никогда не делал сам.
— То есть?
— Говорил о честности, а сам в этом не был примером. Говорил об уважении к людям, нашим будущим солдатам, а сам был хамом. Говорил о высоком моральном облике советского офицера, а сам мог обложить курсанта девятиэтажным матом… Ну и дальше в таком же духе. Я сказал об этом на комсомольском собрании — честно и прямо. С тех пор он начал мне мстить, придираться… Мелко и недостойно. Стыдно сейчас вспоминать. Так что декларации декларациями, а жизнь жизнью, товарищ лейтенант. Интересуетесь, что дальше? Все можно было решить просто — перевести меня в другую роту. Но на это не пошли — по принципиальным соображениям, чтобы не создавать прецедента. Тогда я нашел выход: получил увольнение, выпил в городе для храбрости, а когда вернулся, набил одному типу морду… Хотите знать подробности?
— Хочу, — сказал я, — поскольку нам служить еще не один день, а до мая будущего года.
— Насчет морды — дело проще, — улыбнулся Броварич. — Тут, можно считать, сплошная лирика. Мне одна девчонка нравилась — со швейной фабрики, они нашими шефами считались. Нравилась, а на меня ноль внимания. А Голяк, курсант Голяков, как нарочно — любимчик нашего ротного, тоже на нее заглядывался. И все как по заказу вышло: в тот вечер он ее при мне… обозвал, ну я ему и двинул пару раз… Потом всю эту историю с помощью командира роты и самого Голякова, как я и рассчитывал, сильно раздули, пытались даже идейную базу подвести, так как этот Голяк был членом комсомольского бюро и вообще активным товарищем. Я, товарищ лейтенант, конечно, понимаю: армия есть армия, дисциплина есть дисциплина, и руки распускать не положено. Это я понимаю. А хамить положено? Я себя не хвалю, я был курсантом, как все, в ракетное дело до сих пор влюблен. Хотел стать офицером…
— Что вы получили по комсомольской линии?
— Строгача с занесением. Правда, некоторые усердные товарищи предлагали вытурить, но тут сам Голяк запланированное великодушие проявил, сказал, что да, мол, сам в разговоре с Броваричем выразился нетактично, в некотором роде спровоцировал его на недостойный антиобщественный поступок, но надо понять его душевное состояние и что исключение из комсомола — это будет слишком строгая мера, достаточно ограничиться строгим выговором с занесением… А командир роты своего добился — меня отчислили.