Страница 76 из 102
Он сам пришел на позицию взвода — как раз когда я объявил перерыв.
— Ну что, лейтенант, почин сделан? — спросил он.
— Что вы имеете в виду, товарищ капитан?
— Командование стартовиками довольно. Всей нашей батарее благодарность.
Это выглядело очень по-свойски, так сказать — камерно, поэтому я несколько растерялся, не зная, как отвечать — то ли просто поблагодарить, то ли, как требует устав: руку к виску и отчеканить: «Служу Советскому Союзу!»
Выручил меня сам Лялько:
— Пока это, разумеется, неофициально, но проект приказа уже готов, осталось подписать только Мельникову. Объявят на вечерней поверке.
— Ясно, товарищ капитан, — сказал я, а сам вдруг подумал: не мелко ли будет выглядеть моя суета из-за каких-то жалких секунд, из-за учебных и боевых ракет и из-за тренировок на них. Зачем усложнять жизнь? Все идет хорошо — так чего же тебе еще надо? Ведь никакого срыва! Не окажусь ли я в этой истории самым обыкновенным выскочкой?
— Кстати, Александр Иваныч… — беря меня за локоть, начал капитан Лялько.
Наверно, так бывает всегда: если хотят сказать что-то не очень приятное, берут за локоть и немного отводят в сторону. И говорят слово «кстати».
— Кстати, мы тут предварительно наметочки сделали, и я должен заметить, что у вашего взвода средний уровень оценок по боевой подготовке за это время… ну за то время, что вы им командуете, несколько снизился. И главным образом по тем дисциплинам, за которые оценки выставляются лично вами. Строги вы очень, товарищ лейтенант, строги! — вроде бы пошутил Лялько (а мне, признаюсь, стало как-то не по себе). — Неужели в этом есть такая настоятельная необходимость?
— В чем, товарищ капитан?
— Ну… в занижении оценок. Объективно получается так — ведь взвод-то не стал хуже. А нам, ракетчикам, четверок маловато, маловато! Жизнь доказывает.
— Я, товарищ капитан, никому оценок не занижаю, стараюсь быть именно объективным.
— Выходит, люди с вашим приходом стали заниматься хуже?
— Я же не знаю, как они занимались раньше.
— Разве Гущин не ввел вас в курс, когда вы принимали у него взвод? Есть же, наконец, документация!
— Я смотрю на людей, товарищ капитан, а не на бумаги. Бумага, как вы сами знаете, все стерпит.
— Это точно. И очень правильно, что вы стараетесь смотреть в первую очередь на людей. Но смотрите повнимательней. Честное слово, они иногда заслуживают больше того, что мы им даем.
— В каком смысле?
Удивительно непонятливым был я во время того разговора.
— Даже в смысле этих самых оценок. И потом: кто и когда точно установил границу между четверкой и пятеркой? Разве только в пулевой стрельбе, по которой вы, говорят, мастак? А все остальное, если невозможно использовать математику, слишком субъективно. Верно я говорю?
— В принципе, конечно, верно.
Мы стояли неподалеку от укрытия взвода. Вокруг, присыпанные снежком, тихо шумели кедры, остро пахло табачным дымом — Лялько закурил длинную болгарскую сигарету, и настроение мое портилось все больше и больше. Теперь я понимаю, что я просто тогда очень устал — главным образом от борьбы с самим собой, но я все-таки сдался. Я решил ни к кому больше не ходить, ни с кем не советоваться, только посильней нажимать во время тренировок на своих солдат, повнимательней присмотреться, что именно мешает им при работе с боевой ракетой, и постараться это устранить. А что касается намеков Лялько относительно оценок, то тут я решил стоять на своем: я командир взвода, и мне видней, чего именно заслуживает, тот или иной солдат — тройку, четверку или пятерку. Конечно, хорошо ходить в передовиках и видеть свой портрет на Доске почета. Но я знаю к этому только одну дорогу — прямую и честную. Так учил меня отец, так учат меня моя партия и моя офицерская совесть.
— Продолжайте занятия, лейтенант, — несколько суховато сказал командир батареи. — Пойду посмотрю, как дела у Нагорного. Кстати, у него средний показатель выше вашего. Ненамного, но выше.
Это опять был скрытый намек, и мне стало неловко и горько. Я понимал капитана Лялько: служит он тут давно, теперь рвется в академию — есть такой шанс, и многое будет зависеть от того, как закончит зимний период его батарея, вообще — каковы у нее будут показатели в боевой и политической. Но ведь не могу же я… только ради этого… даже при всем моем уважении к командиру батареи… Да я ж тогда на всю жизнь возненавижу себя! На всю жизнь!
В этот вечер я не выполнил седьмую заповедь из отцовского письма — наорал на Виталия Броварича, которого Нагорный окрестил «ссыльным». Зато, как выяснится потом, я точно следовал пятой и этим, по-моему, сумел восстановить равновесие.
Я уже и раньше говорил о Бровариче, сейчас можно лишь коротко повторить, что это человек с характером и очень самолюбивый — во-первых; во-вторых, он на пару лет старше большей части своих сослуживцев по взводу, в-третьих, как уже известно, его в свое время отчислили из зенитного ракетного командного училища и прислали к нам дослуживать положенный рядовому срок. Увольняться ему предстояло весной.
Надо сказать, что дело Броварич знал, и это естественно: то время, которое он пробыл в училище, не прошло впустую. Кроме того, он побывал в учебном подразделении и как номер расчета был вполне на своем месте. Я был убежден, что Броварич даже способен заменить в расчете любого, при необходимости — самого Кривожихина. Поэтому, когда проводилась проверка на допуск к самостоятельной работе по специальности, меня крайне удивило, что капитан Лялько вычеркнул Броварича из представленного списка.
— Этого товарища ни в коем случае!
— Почему? — спросил я.
— Скоро все поймете сами. — Лялько говорил таким тоном, что расспрашивать или тем более возражать было совершенно бесполезно. — А не поймете — я как-нибудь на досуге объясню. Если популярно и коротко, то так: полное отсутствие понятия о дисциплине при полном присутствии самомнения. Прочтите его характеристику.
— Но у него знания, товарищ капитан!
— Знания без дисциплины? Мне не подходит. Пусть лучше меньше знает, по точно выполняет приказы, а не умничает. Такой солдат мне больше по душе. Прочтите, прочтите его характеристику!
Я хотел сказать, что характеристика может быть предвзятой, тем более в той исключительной ситуации, в которой оказался Броварич. Но у меня тогда не было никаких прямых доказательств моей правоты, да и времени для дискуссии не оставалось — дежурный объявил построение на занятия. Лишь интуиция — это великое, необъяснимое (кое-кто утверждает, что это просто опыт, только какой же опыт мог быть тогда у меня!), это необъяснимое и почти безошибочное чувство — подсказывало мне, что суть дела просто во взаимной неприязни Лялько и Броварича. Так бывает: невзлюбят друг друга два человека, порой даже не помнят за что, и лежит с тех пор на них эта, как говорится, каинова печать — сами мучаются и других мучают, а никто первый шага навстречу другому не сделает. И если уж ставить тут все точки над «и», то мне думается, что в этом скрытом конфликте был не совсем прав Лялько — шагать первым должен был он: не только потому, что у него в батарее была вся власть, а у Броварича — абсолютно ничего, но и потому, что он, Лялько, находился под явно не осознанным им самим давлением училищной характеристики на Броварича.
Среди солдат, которые занимались в классе для самоподготовки, Виталия Броварича, увы, не было. Мне доложили, что он пошел в курилку.
Точно: Броварич был в курилке — есть у нас в казарме, возле выхода на улицу, такой закуток с вечно открытой форточкой, несколькими табуретками и «пепельницей» посередине — невысоким квадратным железным ящиком с водой.
Броварич стоял спиной к двери и глядел в окошко. Он наверняка слышал мои шаги, но не обернулся.
— Рядовой Броварич! — стараясь сдерживаться, сказал я. — Вы почему не на занятиях?
— Вышел покурить, товарищ лейтенант! — Голос его, наверно, был слышен и на СРЦ. — А тему я давно изучил… Еще там.