Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 120

— Пить!

Никакого ответа.

Проходит час или два. Ко мне подбирается что-то темное, тяжелое и, обдавая горячим дыханием, начинает меня давить. Я отталкиваю его и снова принимаюсь кричать. Тяжелое и жаркое продолжает наваливаться, где-то глубоко в сознании мелькает согбенная фигура Шурки, является чахоточное лицо Валентина, а иголки все чаще и глубже впиваются в легкие. Потом чувствую, что мое «я» начинает двоиться, черное и горячее словно рассекает меня и не дает дышать. Рву на себе ворот рубашки и только по острой непрекращающейся боли в груди догадываюсь, что все еще кричу. О зубы мои стучит что-то твердое — глотаю воду жадно, захлебываясь, и, открыв на секунду глаза, в следующую секунду засыпаю.

Просыпаюсь от боли. Рядом — рукой можно достать — солнечное пятно. Возле пятна — белое. Белое — это халат врача Штыхлера. Он держит шприц. Петренко подает ему продолговатую никелированную коробку.

— Вот и все,— говорит Штыхлер.

— Очнулся,— произносит Петренко.

— Конечно,— подтверждает врач и наклоняется ко мне.

Я раньше не замечал, что у него такие добрые и такие усталые глаза.

— Как себя чувствуете?

— Хорошо.

— Ну, и чудесно.— Штыхлер показывает в улыбке ровные белые зубы. Проверив мой пульс, он что-то вполголоса говорит

216

Петренко и пересаживается на соседнюю койку, где лежит красивый француз. Я теперь помещаюсь на нижнем ярусе.

— А ты здоровый,— замечает Петренко, заворачивая никелированную коробку в марлю. Сейчас он мне кажется тоже приветливым и добрым.

— Что со мной, Петро?

— Трещина в ребре и воспаление легких… А ты не разговаривай.

Он уходит и через минуту возвращается с большой кружкой. Я с наслаждением выпиваю горячий брюквенный бульон.

Потом сплю. Просыпаясь, вижу подле себя три засохшие пайки хлеба и кофе. Утром Штыхлер — его имя Зденек — снова колет меня шприцем. В обед Петренко дает мне полную миску густой похлебки. Так начинают проходить дни. Я снова, всем чертям назло, оживаю.

Как-то в полдень, когда в карантине резко посветлело от выпавшего на улице снега, дверь барака раскрылась, и я увидел Олега. Он внес вместе с Петренко бачок с супом, грохнул его на пол и с взволнованным лицом спросил Петра:

— Где он?

— Олег! — кричу я.

— Костя! — глухо отзывается Олег и на цыпочках, приседая, устремляется ко мне.

Обнимаемся, целуемся, хлопаем друг друга по плечу: я сильно, Олег осторожно.

— Ты чем занимаешься? — спрашиваю я, глядя на его округлившуюся физиономию и снова потолстевшую шею.

— Я работаю на кухне, а ты… долго еще будешь так?

— Как?

— Да так… болеть?

Ему, видимо, неловко, что он здоров и даже поправился; он конфузится, но в его глазах радость: он рад встрече, и я ему благодарен за это.

— Вы с Виктором скоты,— заявляю я.— Неужели не могли пораньше навестить? Я не болел бы, если бы вы догадались заглянуть ко мне недели две назад.

Олег оправдывается: он на кухне всего неделю, Виктору же, уборщику, не разрешается заходить в другие бараки. Я спрашиваю, как им удалось устроиться. Олег говорит, что помог старшина блока: он у них хороший, сочувствует нашим людям. Потом Олег рассказывает о положении на фронтах и о таинственной смерти помощника Лизнера: на него в каменоломне, сверху, как-то ухитрился упасть камень. Между прочим, все последние новости он узнает от Броскова — тот работает тоже

217

на кухне и живет с ним в одной штубе. Мы радуемся и вместе гадаем о сроках гибели Гитлера. Затем я делюсь своими мыслями о создании организации. Олег настораживается.

— Ты разговаривал уже с кем-нибудь об этом?

— Нет еще.

— И не разговаривай и вообще… не произноси больше никогда этого слова. Ясно?

Мне ничего не ясно. Почему так взволновался Олег?

— Мы попозднее еще потолкуем об этом. Ты поправляйся, главное, понял? Главное — поправляйся… Ну, мне пора бежать, Костюха, а то влетит.

Уходя, Олег еще раз просит никого не посвящать в мои замыслы. Он обещает зайти на днях.

Меня вдруг осеняет догадка: в лагере и здесь, в лазарете, уже существует подпольная организация. Есть же организованная взаимопомощь? Помогают же мне? А намек Валентина? А предупреждение Олега?

Мне становится вдруг легко и весело.



В обед, получая от Петренко двойную порцию брюквы, говорю:

— Передай Штыхлеру, чтобы он меня выписывал. Я поправился.

— Не спеши, не спеши, всему свой черед,— ворчит Петро.

Через несколько дней, осмотрев и прослушав меня, Штыхлер

разрешает мне подниматься с койки, а спустя еще два дня просит зайти в его приемную — маленькую светлую комнатушку.

Я волнуюсь и радуюсь. Вероятно, сейчас должна произойти та беседа, о которой говорил Валентин.

— Я хотел бы взять тебя санитаром,— негромко произносит врач, встав спиной к плотно закрытой двери.— Как ты на это смотришь?

— Я согласен.

— Должен предупредить, что работа не легкая… за некоторые вещи могут жестоко наказать.

— В концлагере все может быть.

Штыхлер делает предостерегающий жест. Потом, указав на низкий табурет, достает из кармана халата резиновый жгут. Я закатываю рукав.

— Ты будешь раздавать дополнительные порции супа и хлеба. Номера коек Петренко будет называть заранее. Делать все надо незаметно — Вилли за этим следит. Испанца можно не опасаться. Это и есть то, за что могут жестоко наказать. Остальное: уборка, мытье посуды — несложно. Еще предупреждение: я иногда буду придираться, кричать — принимай все без обиды;

218

никто не должен знать о наших истинных взаимоотношениях. Иди к себе и жди, когда позовет Вилли.

Я возвращаюсь на койку несколько разочарованным: придется заниматься, по существу, тем же, чем я занимался, будучи торвертером. Очевидно, или никакой подпольной организации нет—помогают людям просто по велению совести,— или мне не доверяют. И то и другое плохо. И все-таки я радуюсь.

Вилли вызывает меня к себе сразу после поверки. От него несет спиртом. Маленькие глазки с порозовевшими белками сердито блестят.

— Ты русский?

— Русский.

— Я ненавижу русских.

Молчу.

— Почему молчишь? Я должен с тобой поговорить.

— Пожалуйста.

— Ты думаешь, русские победили немцев? Нет… Через пятнадцать лет мы снова возьмемся за оружие. Немецкий дух непобедим.

— Меня не интересует политика.

— Врешь… вы все врете.

Пожимаю плечами. Вилли переводит глаза на дверь, икает и снова недобро смотрит на меня.

— Штыхлер предложил назначить тебя санитаром. Я ненавижу чехов, но… Штыхлера я уважаю: он сильная личность. Кроме того, я тебя боксировал, когда у тебя был бред. Я виноват. И согласен — ты будешь санитаром. Ступай.

Поворачиваюсь к двери.

— Постой… Ты можешь петь?

— Нет.

— Значит, ты кретин. Прочь.

Ухожу, ощущая на своей спине напряженный пьяный взгляд.

Утром Петренко приносит мне мою французскую куртку, брюки и новые башмаки на деревянной подошве. Мы протираем мокрыми тряпками цементные полы в палате, в умывальной и в приемной врача. У старшины и писаря убирает Али-Баба. Потом Петренко и уборщик-грек выносят из барака на брезентовых носилках тела умерших. Вскоре начинается раздача кофе. Мы с греком обслуживаем одну половину палаты, Петренко и Али-Баба — другую. Петренко называет мне четыре номера — это те, кому я должен буду дать в обед двойную порцию.

Часа через два приводят новеньких. Их встречают врач и писарь. Штыхлер берет карточки больных и уходит в свою комна-

219

ту. Некоторое время спустя он вызывает к себе Петренко. Выйдя от него, Петро называет мне еще один номер.

Незаметно наступает полдень. Бачки с супом снова приносит Олег. Он долго трясет мне руку. Потом говорит:

— Ваш старшина приходил вчера к нашему писарю резаться в карты. Упоминал про нового русского санитара. Насколько я мог понять, ты ему не по вкусу, так что смотри за ним хорошенько.

Я благодарю за совет. Олег на прощанье сует мне в карман какой-то сверток.