Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 216



— Нет ли новостей? — спросил ее Аугусто.

— Никаких, сеньорито. Еще слишком рано.

— Когда вы отдали ей записку, она ничего не спросила?

— Ничего.

— А сегодня?

— Сегодня она спросила ваш адрес, знаю ли я вас и кто вы такой. Сказала, что вы, мол, забыли написать адрес. И потом дала мне поручение…

— Поручение? Какое? Не смущайтесь.

— Просила, если вы снова придете, сообщить вам, что она уже помолвлена, у нее есть жених.

— Жених?

— Я же вам говорила, сеньорито.

— Неважно, мы поборемся!

— Хорошо, поборемся.

— Вы обещаете мне свою помощь, Маргарита?

— Конечно, обещаю.

— Тогда мы победим!

С этим Аугусто ушел. Он отправился на Аламеду, чтобы немного остудить чувства видом зелени, послушать пение птиц о своей любви. Сердце его цвело, и там, внутри, тоже звучали как бы соловьиные трели: то пели сладостные воспоминания детства.

И прежде всего небесные воспоминания о матери источали мягкий сладостный свет на все его прошлое.

Отца Аугусто почти не помнил: отец был мифической тенью, терявшейся где-то вдалеке, казался окровавленным облаком на закате. Окровавленным потому, что Аугусто, совсем маленький, видел его в крови — кровавая рвота! — и окоченевшим. До сих пор отзывался в сердце, хотя столько лет прошло, материнский крик: «Сынок!» — крик, наполнивший весь дом, и нельзя было понять, звала ли она умирающего отца или Аугусто, окаменевшего от недоумения перед таинством смерти.

Чуть позже мать, содрогаясь от горя, прижимала его к груди и, причитая: «Сын мой, сын мой», — кропила огненными слезами. И он тоже плакал, прижимаясь к матери и не решаясь повернуть лицо и вырвать его из сладкой темноты трепещущего лона, потому что боялся увидеть перед собой кровожадные глазищи коко.{51}

Так шли дни, полные слез, окрашенные в черное, но постепенно слезы уходили внутрь и траур в доме таял. Дом был уютным и теплым. Свет проникал сквозь белые цветы, вышитые на занавесках. Кресла открывали свои объятия с сердечностью стариков, впавших в детство. На виду всегда стояла пепельница, хранившая пепел последней сигары, выкуренной отцом. А на стене висела фотография отца и матери — теперь вдовы, — сделанная в день свадьбы. Высокий мужчина сидел, положив ногу на ногу, так что виден был язычок ботинка; маленькая женщина стояла рядом, опершись рукой на его плечо, — тонкой рукой, которая, казалось, была создана совсем не для того, чтобы хватать, но чтобы покоиться, как голубь, на плече мужа.

Его мать двигалась бесшумно, как птица, всегда в черном и всегда с улыбкой, в которой застыли слезы первых вдовьих дней, они навсегда осели у рта и вокруг проницательных глаз, «Я должна жить для тебя, для тебя одного», — говорила она ему по ночам перед сном, И он уносил с собою в сон влажный от слез поцелуй.

Как сладкий сон проходила их жизнь.



По вечерам мать читала ему — иногда жития святых, иногда роман Жюля Верна или какую-нибудь наивную бесхитростную сказку. Иногда она даже смеялась беззвучным, кротким смехом, в котором чувствовались давние слезы.

Потом он поступил в институт,{52} и по вечерам мать проверяла его уроки. И сама училась, чтобы помогать сыну. Она выучила все чудные имена из всемирной истории и говорила ему с улыбкой: «Боже мой! Сколько глупостей ухитрились наделать люди!» Эта кроткая женщина изучала математику и проявила при этом немалые способности. «Если бы моя мать посвятила себя математике…» — говорил себе Аугусто. И он вспоминал, с каким интересом она разбирала квадратные уравнения. Учила она и психологию, но эта дисциплина давалась ей труднее всего. «Как они стараются все усложнить!» — говорила она. Учила физику, химию и естествознание. В естествознании ей не нравились странные имена для обозначения растений и животных. Физиология вызывала у нее ужас, она отказалась проверять уроки по этому предмету. Изображения сердца или легких напоминали ей кровавую смерть мужа. «Все это отвратительно, сын мой, — говорила она. — Я не хочу, чтобы ты был врачом. Лучше не знать, как это выглядит изнутри».

Когда Аугусто получил степень бакалавра,{53} она взяла его за руки, посмотрела в лицо и, разразившись слезами, воскликнула: «Если бы был жив твой отец!..» Потом она заставила его сесть к ней на колени, отчего он, уже рослый юноша, почувствовал смущение, и держала его так, молча глядя на пепельницу покойного.

А потом началось ученье в университете, студенческая дружба и меланхолия бедной матери, наблюдавшей, как сын расправляет крылья. «Я живу для тебя, для тебя, — повторяла она. — А ты? Бог знает, для какой женщины предназначен ты… Таков наш мир, сынок…» В день присвоения ему степени лисенсиата права,{54} когда он пришел домой, мать с комически серьезным видом взяла его за руки и, обняв, сказала на ухо: «Папочка благословляет тебя, сын мой!»

Мать никогда не ложилась спать первой и всегда провожала его в постель поцелуем. Поэтому он не мог задержаться где-нибудь на ночь. Мать всегда была рядом, когда он просыпался. Если он за столом чего-нибудь не ел, она тоже не притрагивалась к этому блюду.

Часто они выходили вместе на прогулку и так шли в молчании, она думала о покойном муже, а он — о том, что попадалось на глаза. Она говорила ему всегда об одном и том же, о делах будничных, старых как мир и почти всегда новых. Часто ее речи начинались словами: «Когда ты женишься…»

Каждый раз, когда им встречалась красивая или просто хорошенькая девушка, мать украдкой поглядывала на Аугусто.

Потом пришла смерть, тихая, чинная, кроткая и безболезненная. Она вошла на цыпочках, без шума, влетела как перелетная птица и осенним вечером унесла маму. Мать умерла, вложив руку в руку сына и устремив взор на него; Аугусто чувствовал, как холодела рука и застывали глаза. Он отпустил руку, запечатлев на ней горячий поцелуй, и закрыл матери глаза. Затем он опустился на колени у кровати, и перед ним прошла история всех этих лет, похожих друг на друга как две капли воды.

А сейчас он шел по проспекту Аламеда, над ним щебетали птицы, и он думал об Эухении. У Эухении есть жених. «Чего я боюсь, сын мой, — часто говорила ему мать, — так это минуты, когда на твоем пути встретятся первые шипы». Если бы она была здесь, она превратила бы эти первые шипы в розу!

«Будь мама жива, она нашла бы выход, — сказал себе Аугусто, — в конце концов, это не труднее, чем квадратное уравнение, и, по существу, это не более чем квадратное уравнение».

Слабый жалобный визг прервал его размышления, Аугусто огляделся и увидел в зелени кустарника несчастного щенка, искавшего, казалось, свой земной путь. «Бедняжка! — сказал Аугусто. — Его еще слепым бросили, чтобы он умер; им не хватило мужества убить его», И он взял щенка на руки.

Щенок искал сосцы матери. Аугусто поднялся и пошел домой, думая: «Когда об этом узнает Эухения, вот будет удар для моего соперника! Она, конечно, полюбит бедного песика! Ведь он такой милый, такой славный! Бедняжка, как он лижет мне руку!..»

— Принеси молока, Доминго, только быстро, — сказал он слуге, едва тот открыл ему дверь.

— Чего вам вздумалось купить щенка, сеньорито?

— Я не купил его, Доминго, этот песик не раб, он свободный; я нашел его.

— Ну да, он просто подкидыш.

— Все мы подкидыши, Доминго. Принеси молока. Доминго принес молока и тряпочку, чтобы щенку

было легче сосать. Затем Аугусто велел купить соску для Орфея{55} — так он, неизвестно почему, окрестил песика.

Отныне Орфей стал его наперсником и поверенным всех тайн его любви к Эухении.

«Понимаешь, Орфей, — мысленно говорил Аугусто, — мы должны бороться. Что ты мне посоветуешь? Ах, если бы тебя знала моя мать… Но ты погоди, погоди, придет день, когда ты будешь спать на коленях у Эухении и чувствовать на себе ее теплую, нежную руку. А сейчас что нам делать, Орфей?»