Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 65



Когда становилось теплее, Костя обычно подговаривал нас идти купаться, божился, что вода как молоко. И мы шли купаться в нашу яму от фугаски, а если было холодно — искать порох и патроны.

Около наших домов росло десятка два или три деревьев, и мы называли это парком. В середине его стоял памятник Сталину, потом его убрали и сделали цветочную, клумбу, но клумба почему-то не прижилась. Однако наше место было в самом конце парка. Надо сказать, что парк отделялся от шоссе канавой, по которой текла коричневая, вонючая фенольная вода с завода. Сладковатый, приторный ее залах трудно забыть. Насколько он был вреден для нашего здоровья, я не знаю, но мы часто мечтали, вот бы вместо этой вонючей канавы бежал чистый прозрачный ручей с какой-нибудь мелкой рыбешкой.

Мы собирались в конце парка, валялись на траве, жгли свой порох, говорили о войне, о немцах и о наших, и ни о чем другом. Слишком близко во времени была эта война. Многие из ребят вернулись в поселок, когда руины и пепелища еще дымились и по ночам постреливали.

Война ушла от нас, но остался ее призрак. И чем дальше мы отдалялись от нее, тем расплывчатее этот призрак и не ясны его детали, но почему-то от этого страшнее. И тогда он угнетал меня и теперь угнетает, я в его власти, и власть эта, я знаю, продлится до конца моей жизни. Мне не хочется вспоминать, но я знаю, что память эту не вытравить ничем, не избавиться от нее никак…

Постепенно жизнь в поселке стала налаживаться. Очередь за хлебом исчезла, стену, вытертую спинами, побелили.

В доме у нас появились самодельные табуретки, стол, никелированная кровать и койка для меня с братом. Я думаю, отец добыл ее где-нибудь на свалке, протер керосином, настелил досок, а сверху положил матрац, набитый стружками. Но как я радовался этой койке. Спать на полу надоело…

Около железнодорожного полотна под тонким слоем дерна лежали патроны и порох от артиллерийских снарядов. Как все это туда попало, я не знаю, да и никто не знал. Но у нас, у ребят, была версия, что партизаны пустили под откос состав с боеприпасами. Сейчас я думаю, что так, наверное, и было.

Когда мы находили патрон, то обсуждали, что с ним делать, бросить в костер или добыть из него порох? Патроны, впрочем, находили не часто. Они переходили из рук в руки, и каждый высказывал свое мнение, что это за патрон, наш или немецкий, разрывная пуля или обыкновенная, и может шарахнуть или не может.

Старший из нас, веснушчатый до рыжины Костя, серьезно и тихо говорил, что некто из ребят нашел гранату, стали они ее разряжать и так шарахнуло, что всех поубивало. Если кто-нибудь выражал сомнение хихиканьем или шмыганьем носа, Костя внушительно оборачивал свое рыжее лицо к маловеру и говорил: «Тетя Катя рассказывала, понял?» Эта тетя Катя, вернее, упоминание ее имени решало вопрос, потому что она воевала в партизанском отряде.

Тут же мы вспоминали Мину с оторванными пальцами на ногах. Не сами же они у него оторвались, и не зря его прозвали Миной. «А где теперь Мина?» — спрашивал кто-нибудь. И Костя отвечал: «Мина сбежал из детского дома. Тетя Катя рассказывала, понял?»

До сих пор у меня осталось ощущение веской тяжести боевого патрона в руке и ощущение непонятного томления, ведь этим патроном можно было убить.

Набив порохом карманы, мы тащили его домой и прятали до вечера…

Болото заменяло нам и лес, и реку, и море. От завода на болото тянулась узкоколейка, по которой бегали маленькие шустрые паровозики, возили на завод торф. Из торфа добывали газ.

Все болото было изрыто карьерами, в их мутной, торфяной воде водились караси. Мы часто ходили рыбачить. Добывалась где-то пачка папирос, спички, а для рыбы мы приспосабливали старые чулки.

И вот четверо нас или пятеро пересекали поселок и выходили на узкоколейку, а тут уж дорога прямая. Разговор шел о рыбе, о корзинах, их надо было стащить у баб. Карасей мы ловили торфяными корзинами.

За поселком рыжий Костя закуривал, и всем доставалось по три глубоких затяжки. Накурившись до тошноты, шли дальше, где по траве, где по насыпи, сбивая ноги о спекшийся шлак, кирпичи, о куски зеленого стекла.

И вот достигали места, добывали корзины, раздевались догола и бросали жребий, кому залезать в воду первому. Однако жребий не помогал, никому не хотелось лезть в холодную, незнакомую воду, густо покрытую зеленой ряской. И главное, есть ли там караси, а то полезешь зря. Тогда Костя лез сам. Он испуганно ухал, провалившись в холодную яму по горло у самого берега. Но дальше было мелко. Он заводил корзину под кусты и вдруг обрадованно кричал:

— Карась! Карась, ребята!

И все мы вдруг горохом сыпались в воду с истошными воплями и замираньем сердец. Всем хотелось поймать карася.

Набродившись до посинения, вылезали погреться. Костя закуривал, руки у него дрожали, стриженая голова тряслась, тело содрогалось от холода. Но жгучее солнце быстро согревало. Над болотом ясное небо, тихо стоят облака. Ни руин, ни разбитых домов — ничто здесь не напоминало нам о войне. Весь бы день тут лежать да лежать на солнышке. Но после купанья хотелось есть, и мы жевали щавель, его тут было много. Однако одной травой не наешься.

На болоте хорошо, и мы забывали о нужде, о недавней войне, которая всех нас по-разному задела. Будто и не было никакой войны, а приснилась она в страшном сне.



Вечером мы сидели у огонька в конце парка и рассказывали друг другу, как до отвала наелись жарехи и как родители хвалили нас, называя добытчиками и помощниками, что мы их накормили от души свежей рыбой.

Костя сказал вдруг, что его мамаша заплакала, обняла его и чуть не задушила, едва ушел. Костя не сказал, что и сам заплакал, но братишка выдал его:

— А сам заревел.

Костя двинул его легонько по затылку и пригрозил.

— Еще получишь, понял?

— Сам получишь.

Никто из нас даже не улыбнулся. Ну и что ж такого, ну заревел Костя, с кем не бывает.

— Жалко мамашу стало, — угрюмо объяснил Костя.

— Конечно, жалко, — согласились мы, чувствуя себя старичками, всезнающими и мудрыми. Заботы взрослых, будто на минуту, легли на наши спины. Мы притихли, съежились у огня.

— А вдруг опять война? — сказал Костин братишка. — А мы еще не выросли?

— Пойдем в партизаны, — серьезно сказал Костя. И мы молча согласились с ним. Пойдем в партизаны.

На лето меня отправляли к дядьке в деревню. В поселке пыль да вонь, чахлые деревца росли плохо. Купаться негде, ни озера, ни пруда, ни ручейка. А торфяное болото далеко от поселка. Конечно, по ребячьим понятиям.

В деревню я ездил на поезде, который назывался рабочим, потому что на нем ездили в основном рабочие с окрестных деревень на завод.

Иногда мне давали денег на билет, иногда нет. Билета я никогда не покупал, ехать недолго, около часа, можно и на подножке. Бывало, попадался ревизор. «Так что ж ревизор? — говорил мне отец. — И у него дети. Откуда у мальца деньги на билет?»

И как-то меня поймал этот ревизор, старый, строгий человек в очках с толстыми стеклами. Я перетрусил, но он втащил меня в тамбур, спросил, куда еду, зачем, потом сказал, что на подножках ездить нельзя, можно сорваться, и ушел.

Около деревни поезд останавливался на секунду, притормаживал чуть и двигался дальше.

Теперь все эти поездки слились у меня в одну, лета обернулись в одно, возраст мой перепутался. То я маленький, то постарше, то совсем уже взрослый. Многих людей и знакомых лиц теперь и на свете нет, давно умерли, но для меня они живы.

Чаще всего я гостил у дядьки Власа, хотя был и другой дядька — Прокоп. У Власа жила моя бабушка Ганна. Старушка была туговата на ухо и, если что ей говорили, всегда улыбалась на всякий случай. Ругали ее — улыбалась, хвалили — тоже улыбалась. Голос у нее был не звонкий, а глуховатый, даже баском она говорила.

Первое время я с удивлением слушал ее белорусскую речь и не все понимал, потому что сам родился в русской деревне.

Может быть, из-за своей глухоты или из-за одиночества она привыкла говорить сама с собой. Сама себе жаловалась, сама себя хвалила или ругала.