Страница 23 из 51
В нем не было и тени той мечтательной артистичности, какая бывает свойственна многим служителям муз. Слишком обдуманными были его слова, слишком скупо и точно он двигался, слишком спокойной и корректной была его манера держаться, чтобы можно было заподозрить его в художнической одержимости, которую по старой и ложной традиции мы привыкли считать естественной в поведении и внешнем облике людей, занимающихся искусством.
И вместе с тем Ильф был настоящим художником.
Способность удивляться и любопытствовать была в нем неистощима. Он все вокруг замечал, ко всему приглядывался, всем интересовался. И если представить себе, что когда-нибудь, на какой-нибудь час в его поле зрения осталась бы всего лишь какая-нибудь спичечная коробка, он бы и тогда не соскучился и стал бы, покашливая, ее разглядывать и нашел бы в ней бездну интересных подробностей, а главное - непременно придумал бы способ ее усовершенствовать.
Его интерес к окружающему миру не был интересом собирателя редкостей. Как всякий настоящий человек, в истинно революционном понимании этого слова, он был инстинктивным преобразователем нашего мира.
У Белинского в «Литературных мечтаниях» есть великолепная мысль о назначении и средствах комедии. - «Предмет комедии, - пишет он, - не есть исправление нравов или осмеяние каких-нибудь пороков общества; нет: комедия должна живописать несообразность жизни с целию, должна быть плодом горького негодования, возбуждаемого унижением человеческого достоинства...» И дальше, говоря о комедии Грибоедова, он замечает: «...Ее персонажи давно были вам известны в натуре, вы видели, знали их еще до прочтения «Горе от ума», и однако ж вы удивляетесь им, как явлениям совершенно новым для вас: вот высочайшая истина поэтического вымысла!»
Смысл этих утверждений, как мне кажется, в том, что сатирикам надлежит, видя смысл и цель человеческого существования, подвергать осмеянию то, что с ними несовместимо, то, что унижает людей, то, что в их собственных поступках умаляет человеческое достоинство.
Вспомните книги Ильфа и Петрова, и вы увидите, что они удовлетворяют требованиям Белинского.
И в полной мере соответствовало этим требованиям отношение Ильфа не только к его писательскому долгу, но и к роли, какая была ему суждена в мире, его окружавшем.
Чувство гражданственности было свойственно этому человеку в необычайных размерах. Все касалось его. Форма садовых скамеек в парке культуры и отдыха, посевы колосовых, способы производства автомобилей, преподавание истории в школе, структура Союза писателей и многое-многое другое заставляло его серьезно и надолго задумываться. Прочтя однажды в очерке одного литератора, посвященном описанию недавно открытой станции метро, что своды этой станции «опираются на изящный карниз», он долго не мог успокоиться. И, слушая его сетования по этому поводу, нельзя было не почувствовать, что он и себя считает в какой-то мере ответственным за архитектурную безграмотность одного из своих собратьев.
Суждения обо всем, что попадалось ему на глаза, были неизменно «хозяйскими». Другого слова не подберешь. Только чувствуя себя настоящим хозяином всего, чтo тебя окружает, можно так деловито, заинтересованно и обдуманно судить обо всем.
Я помню шутливый лозунг, который он любил повторять, глядя на многочисленные городские неустройства Москвы начала тридцатых годов: «Не надо бороться за чистоту, надо подметать»! Последнее слово он отчеканивал с интонацией яростной убежденности, которая вообще была ему свойственна в тех случаях, когда он относился к своим шуткам серьезно.
Бродить с Ильфом по городу было удовольствием, ни с чем не сравнимым. Замечания его об архитектуре, об одежде прохожих и предполагаемых их биографиях, о тексте вывесок, афиш и объявлений, да и обо всем другом, что можно увидеть на городских улицах, так великолепно сочетали в себе иронию с деловитостью, что время и расстояние в таких прогулках начисто переставали существовать.
В житейско-обывательском смысле он был, пожалуй, злой человек. Только вежливостью умерялась порой его резкость в отношениях с глупыми, чванными и бездарными человечками, которых так много вьется вокруг литературы, театра, кино. Но конечно же это была святая жестокость, вызванная несовместимостью существования этих, с позволения сказать, деятелей, с жизнью и работой, какую ведут в нашей стране настоящие люди. И когда на горизонте появлялся такой экземпляр «в горностаевых брюках с хвостиками», взгляд у Ильфа становился жестоким не потому, что человечек был просто глуп и смешон, а потому, что эти свойства делали его опасным и вредным и он, чего доброго, мог помешать работать и жить другим людям. А этого Ильф не склонен был никому прощать.
Он был необыкновенно требовательным читателем. И странно, его - профессионального литератора - интересовало в первую очередь не то, как эти книги сделаны, а жизненный опыт, содержащийся в них. И если этот опыт оказывался незначительным или автор, упаси бог, позволял себе немного приврать, лучше ему было не встречаться с Ильфом.
Он ненавидел литераторов, склонных злоупотреблять доверием читателя, чем, в сущности, и оборачивается всякая попытка написать о предмете, недостаточно хорошо знакомом. И был беспощаден, защищая свои и чужие читательские права. В своей записной книжке он записывает;
«У нас уважают писателя, у которого «не получается». Вокруг него все ходят с уважением. Это надоело. Выпьем за тех, у кого получается».
Это жестоко? Как на чей взгляд. По-моему - справедливо.
* * *
Из того, что рассказано здесь об Ильфе, чего доброго, может возникнуть представление о нем как о человеке суховатом и, прежде всего, ироническом. Если это случится, виноват в этом будет не Ильф. Потому что ирония и резкость умудренного опытом, мужественного человека сочетались в нем с добротой, чуткостью и мечтательностью поистине юношескими. И в его сдержанных отношениях с товарищами по работе, в его требовательности к ним было гораздо больше внимания и заботы о людях, чем в показном и неискреннем благодушии, свойственном - что греха таить - некоторым из нас. Ведь нет ничего проще, чем, встретившись с автором книги, которая тебе не понравилась, промямлить что-нибудь уклончивое и увернуться от прямого разговора, храня свое спокойствие, не восстанавливая против себя собрата по перу, не нарушая равнодушно-дружественных с ним отношений.
Ильф никогда не поступал так. Но о том, как трудны ему были откровенные, прямые разговоры с авторами книг, которые ему не нравились, можно было бы многое рассказать.
Я помню, как он несколько раз перечитывал сочинение одного из своих знакомых, человека кротчайшего в быту, но вполне равнодушного к правам и интересам читателей, изо всех сил стараясь найти в нем хоть что-нибудь путное, как он был обескуражен, ничего не найдя, как озабоченно готовился к неприятному, но неизбежному, с его точки зрения, разговору и как смело и честно он этот разговор повел.
Нет, сухому и ироническому человеку неведомы такие переживания. Чувство своей правоты делает его беспощадным. В самом лучшем случае он равнодушен к чужим заблуждениям, слабостям и обидам. Ильф не был таким. Сухой человек никогда бы не написал, уже будучи знаменитым писателем: «Я тоже хочу сидеть на мокрых скамейках и вырезать перочинным ножом сердца, пробитое аэропланными стрелами. На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья». Сухой человек просто бы не заметил ни скамеек, ни девушек. Ильф сумел позавидовать им.
Читатели его записных книжек знают, каким был Ильф внимательным путешественником, как безошибочно он чувствовал вес, смысл и окраску слов и их сочетаний, как строго относился к себе и своей работе, какой неистощимо изобретательной была его фантазия, как тонко и верно он умел находить главное в вещах, о которых писал, как великолепно подмечал и писал смешное.
И еще в этих книжках видно, каким скромным он был человеком. Причем это была настоящая скромность, без примесей, полновесная, как чистое золото.