Страница 128 из 130
протеста, свойственное, я думаю, каждой уважающей себя девушке. Ты должен понять это. Тут и понимать
нечего. Сознайся, что это было грубо с твоей стороны. Любая другая девушка на моем месте тоже
запротестовала бы в ответ на такую грубость. Ну сознайся же, ну скажи же хоть что-нибудь! Не молчи ты, ради
бога! Ну ругай меня, докажи, что я не права, но только не сиди ты таким чурбаном, Никанорушка!
Но чурбан молчал, скосив на сторону свое крупное детское лицо. Пришлось ей повторить все, что она
уже сказала, а к сказанному добавить еще новый крик:
— Да ты живой или нет в конце-то концов? Человек ты или кусок пня деревянного?
И на это он выдавил наконец ответ, чтобы доказать ей, наверно, что он все-таки не кусок пня, да еще
деревянного. Продолжая смотреть куда-то в сторону от нее, он пробубнил своим детским басом:
— Я понимаю, что техникум — это не то, что институт, и другого отношения не жду. Но куда же нас,
таких, девать? Пускать на мыло или сжигать в крематории?
Ему ответил голос девушки:
— Ты о чем, несчастный? Ты о чем?
— Я о том, что до Васи, который с тобой вместо учится, мне далеко. И мешать вам я не собираюсь.
— О, глупец!.. О, безнадежный глупец!..
— У меня нет его красноречия. Я поступил, как умел. Я любил и потому так сделал.
— Любил!..
Это слово она выкрикнула с каким-то ужасом в голосе и приблизила свое лицо к его лицу, всматриваясь в
него внимательно. Ветер открыл мне на миг их облепленные снегом фигуры и тут же окутал их новым белым
облаком, скрыв от моих глаз. Но ее возглас из этого облака повторился:
— Любил?! Что ты этим хочешь сказать?
Ответных слов не было слышно из белого облака, и, когда оно умчалось в сторону собора, я увидел, что
румяное, влажное от снега лицо девушки продолжало держаться в прежней близости от его глаз. И в нем был
страх, в ее лице. Она заглядывала ему в глаза и допытывалась:
— Ну что ты хотел этим сказать? Да говори же, Никанор!
Но он пробубнил, отворачивая лицо:
— Мне надо идти.
— Никанор!..
Она с отчаянием выкрикнула это слово и тут же пропала из моих глаз, окутанная новым завихрением из
хлопьев. Похоже было, будто снег нарочно пытался приглушить ее слова, сгущаясь вокруг нее в плотные
подвижные круги и спирали, полные немого холода. Но слова, вылетавшие из этого снежного клубка,
содержали в себе столько жара, что, конечно, не мартовскому снегу было его гасить. Она говорила ему:
— Никанорушка! Ну разве можно так! Это же не предмет для шуток, да еще таких злых. Ну прости же
меня! Ведь я же тебя люблю. Ты сам знаешь это. И с каждым днем все больше люблю. И тогда любила. И
ударила, потому что люблю. Хотелось от тебя нежности какой-нибудь. Ты такой большой и сильный. Именно от
тебя хотелось чего-то нежного. Это так шло бы к тебе. Это не свойственно твоей натуре, но тем дороже и милее
выглядело бы. Дорогой мой! Ну… Ох, этот ветер забивает дыхание, не дает говорить! Ты должен понять, что я
тогда за тебя обиделась и ударила не тебя, а то грубое, чего не должно было быть в тебе. Ты непременно должен
это понять!
Ветер снял с них на миг одну снежную пелену, но сразу же поволок через них новую. Он сидел и молчал,
глядя в сторону. А ее голос опять вырвался из молчаливой снежной бури:
— Ну говори же хоть что-нибудь, Никанор! Это глупо, наконец, так молчать!
И тогда он изрек в облаке снежного вихря еще несколько слов:
— Ты не по грубому ударила, а по самому хорошему, что у меня было к тебе. Ну, я пойду…
— Было!
Это слово она тоже выкрикнула с отчаянием. И, должно быть, он в этот момент сделал попытку встать,
потому что из глубины белого завихрения снова донеслась до меня жаркая, торопливая речь:
— Нет, не уходи, Никанорушка. Родной. Нельзя так. Пойми. Ты должен понять. Ведь ты же умный. Дело
совсем не в том, что тогда случилось. Чепуха это. Важно то, что внутри нас, в глубине. Ведь там же неизменно
все. Правда? Ведь правда же? Разве может измениться в нас что-либо, если оно заполняет в нас каждый нерв,
каждую жилочку? Правда ведь? Ну прости же меня, Ника! Ну дай мне сдачи, если это может смягчить твое
сердце. Ну ударь меня, только сделайся прежним. И я обещаю никогда больше не запрещать тебе целовать меня.
Целуй, сколько хочешь и когда хочешь. Вот мои губы. Они давно твои. И вся я твоя. А ты и не знал этого,
глупый? Я больше ни в чем не откажу тебе, только не отворачивайся от меня и не делай вид, что я для тебя
больше не существую. Ты уходишь все-таки? Неужели уходишь? Так вот взял и ушел, несмотря ни на что? Ну и
убирайся к черту! И чтобы я тебя больше в глаза не видела! Нет, постой! Погоди! Дай высказать все, что я о тебе
думаю! Ты пень! Ты идол бесчувственный! Ты тупица! Вот ты кто! Камень у тебя вместо сердца! Кусок бетона,
затвердевшего на морозе! Иди, иди, скатертью дорога! Нет, постой! Стой, тебе говорят! Никанорушка, милый!
Ну ты пойми же, как все это нелепо! Ну ударь же меня, если ты так меня возненавидел! Я все готова теперь
стерпеть! Уходишь все-таки? О, боже мой! Даже это его не трогает. Ну что я еще могу? Так мне и надо, дуре
набитой! О-о!..
Она зарыдала там, согнувшись в три погибели на низенькой скамье, и ветер унес ее плач в облаках
белого снега прямо к божьему храму. А что божий храм? Он стоял, весь белый от инея, проступившего наружу
на его отпотевших камнях, и от этого как бы потерял всю свою непомерную тяжесть, растворяясь временами
начисто в облаках белого снега, а если и выступал на миг из этих облаков, то это был сплошной холод и лед,
прозрачный насквозь, как привидение, непонятно зачем вознесенное на такую огромную высоту. Что ему,
ледяному и огромному, до того крохотного комочка, который теплился и страдал в груди человека!
Я вышел из садика тем же путем. Огибая снова угол гостиницы, я едва не поднялся на воздух — такая
плотная волна ветра со снегом ударила мне в грудь. Пришлось обернуться назад, чтобы не задохнуться. И в это
время садик опять на короткий миг очистился от снежных облаков, что позволило мне увидеть их еще раз. Она
оставалась на месте, приникнув лицом к спинке скамейки, а он уже отмерял шагами ширину улицы по ту
сторону садика. И опять снежная пелена заволокла площадь, укрыв ее от моих глаз.
Да, так вот поступает у них тут парень, которому определена более суровая роль в жизни, чем любовь к
девушке. Иной, менее проницательный человек, может быть, не сообразил бы о причине такого его поведения.
А я сообразил. О, мой редкий ум и не в такое мог проникнуть! И хотя парень пытался прикрыть от меня свое
злое дело снежным бураном, ему это не удалось.
Но я не мог так жестоко поступить со своей женщиной. Мое сердце было мягче. И, думая о том, сколько
горя должно было принести ей мое последнее письмо, я послал ему вдогонку новое, в котором написал, что не
сержусь на нее и прощаю. С каждым человеком бывают ошибки, а она как-никак тоже человек. Теперь она уже,
наверно, одумалась и сама рвется сказать мне нужное слово и только ждет подходящего к тому случая. Зачем же
я буду пресекать ее желание? Нет, я не из таких. Я очень благосклонно приму все ее извинения и готов даже
встретиться, чтобы поговорить подробнее обо всем остальном.
Такое милостивое письмо написал я ей на этот раз, но ответа почему-то все-таки не получил.
50
А тем временем весна все сильнее забирала в свои руки власть над погодой. В апреле мы закончили
пятый этаж в доме на Южной улицей перебрались в шестой. На пятом этаже я опять соревновался с Терехиным,
но что-то у меня не получилось. А когда я попытался подогнать свое дело тем, что вечерами после работы
заготавливал себе доски на завтра, распиливая их до нужного размера, бригадир сказал мне, что это идет в