Страница 14 из 79
Надо тебе сказать, что он был моим неразлучным спутником более тринадцати лет.
Позже ты поймешь, что год — это большой оборот, путешествие на карусели из царства белого снега к царству цветения и далее к теплу и птичьему щебету и снова к сумеркам и дождям, когда лес делается похож на тот желтый медный кофейник, с которым ты так любишь играть. Тринадцать оборотов — это немало, такое путешествие ни для кого не проходит бесследно. Чего только не приходится пережить за тринадцать лет! Одних городов сколько перевидано! Пришлось ему пережить и внезапное появление в нашей жизни твоей мамы, а в один прекрасный день он впервые услышал твой голос, наверно еще из коляски, и он признал вас обоих. Ему пришлось пережить и шквал немецких бомбежек, и торжественный час освобождения, отмеченный тихим пламенем свечей; но острее всего переживал он, наверно, все то блаженное и возбуждающее, чем одаривала его природа. Для нас с тобой это закрыто. И вот в конце концов пришлось пережить разлуку. Он, видно, думал, что побывал в гостях у богов; что мы и лужайка эта вечны…
Ты оглянулся. Нет, это не он. Я только что выходил прогуляться, и каждая встречная собака, мельком взглянув на меня, начинала вертеть головой; что такое, куда девался его спутник? Сейчас, конечно, появится, всегда ведь бежал рядом… Да, в прошлом осталась счастливая пора наших прогулок, и мучительная пора мазей, таблеток и рецептов, и пора трогательных выражений сочувствия. Человек и не подозревает, сколько глубочайшего сочувствия вмещают его ближние, покуда не услышит в один прекрасный день, как, отыскав какой-нибудь недостаток у вполне еще жизнеспособной, здоровой собаки, которая, правда, не потянет уже на золотую медаль, они станут говорить, куда-де, мол, это приведет и что, мол, просто жалко собаку, гораздо было бы гуманнее, гораздо человечнее… Берегись «жалостливых», с огоньком нездорового любопытства во взгляде! Эка, мол, важность, всего-навсего собака. Лишь в исключительных случаях люди забывают про это знаменитое всего-навсего — первобытное, собственно, представление, дошедшее до нас из глубины веков и перенятое у простонародья. При чем тут жалость, о ней и речи не было до самого того дня, когда все вдруг покатилось в тартарары — покатилось… помню, как однажды ночью он буквально покатился с крыльца, торопясь выбраться на улицу, перед тем он напился воды, они всегда много пьют, когда почки не в порядке. Кстати, вообще-то он уже довольно давно стал выбираться летом спать на улицу. Мне мучительно было это видеть; прожив столько лет бок о бок с людьми, их жизнью, их интересами, он теперь словно пытался забиться поглубже в кусты, жался к природе.
Но как бы оно ни было, ты ничего не замечал. Ты сиял и хохотал, завидев его, и спал сладко и безмятежно, в то время как я бодрствовал над ним по ночам и он мне жаловался потихоньку, и мне понятно становилось, что вплотную придвинулось нечто до жути ощутимое, до жути реальное, то самое, от чего я всегда надеялся уклониться. Я всегда надеялся уклониться от какого-либо участия в конечном акте, если ты понимаешь, что́ я имею в виду. Увы, тебе не понять. Но, оказывается, может и так обернуться, что в какой-то момент станет по-настоящему жалко. Ему не дано было отойти без мук. В тот момент вся надежда была на меня, я обязан был что-то сделать; ни разу за все тринадцать лет не возникало между нами подобного — казалось катастрофой, что я не могу объясниться с ним, как с человеком. Ведь он — личность. Назови ее, если хочешь, незначительной — к нашей собственной это тоже применимо, — но в любом случае это нечто большее, нежели просто наш отпечаток. Нечто такое, чем мы не вправе распоряжаться по собственному усмотрению, это противно человеческому естеству, сколько ни тверди себе о своих благих намерениях. На заре того летнего утра, когда все, кроме нас, еще спали, в воздухе разлит был странный голубоватый полусвет. При таком именно освещении (так мне подумалось) происходили в старину дуэли; обожди, придет время, и ты тоже будешь зачитываться романами о турнирах и дуэлях. В этом голубоватом свете, когда уже за каких-нибудь полсотни шагов все казалось сказочно-волшебным, и в самом деле разыгралась дуэль, ибо один говорил: нет, ни за что, я не согласен, а другой говорил: решайся же, ветеринар стоит рядом и ждет, ты поднял его среди ночи с постели. Ведь он-то знает, что правильно, не уподобляйся капризному ребенку — ты же сам его позвал, и он начинает терять терпение, уже четыре утра. И он же объяснил тебе, что есть лишь два способа, оба насильственные: пуля либо инъекция. Благодетельное снотворное относится к области несбыточного.
Отвернувшись, продолжая его похлопывать, как похлопывал машинально последние восемь часов подряд (изумительный песик, восхитилась недавно одна шведская дамочка), я решился. Да будет тебе известно, нам приходится решаться, сколько бы ни восставало наше естество. Укол, сказал я не слишком громко. И тут послышалось хр-хр-хр, какой-то хриплый, дикий звук, словно на чужом варварском наречии. Я понял, что ниточка оборвалась, я для него уже ничто.
…Больше ты его не увидишь. Мне пришлось сыпать лопатой землю на его рыжевато-шоколадную шерсть, и я говорил себе: не может быть, это неправда, мы просто играем, вот как дети закапывают друг дружку в песок на пляже. Он разом вскочит и отряхнется, как только ему надоест. Все это было так на него непохоже, словно это и не он был, а лишь его изображение. Признаться, тяжеловато было дотащить его до того места. (Когда-нибудь и тебя одолеет эта странная непоседливость взрослых.) В некоем пыльном уголке моей души было начертано: «Убийца».
Сегодня ты проехал в своей открытой колясочке мимо собаки фру Карльсен, той же породы; рассказывают, ты засмеялся и протянул руку: ведь то был он, закадычный друг первого года твоей жизни. Да и где тебе было заметить разницу? Уразуметь, что этот есть, а тот был. Но вот поживешь и узнаешь, что те, с кем мы соприкасаемся, они исчезают, исчезают. Протянешь руку, а там никого.
Послушай-ка, я упускаю из виду, что ты пока что в манеже и счастлив. Я забегаю вперед; само собой, у тебя есть слезы, но проливались они до сих пор без достаточного повода, так на театральной сцене безо всякого пожара прибегают к оросительной установке. А ты сам — сцена, пока почти пустая, где ставиться будут наши постановки. Когда-нибудь ты станешь разглядывать старую любительскую фотографию — песик на ней как живой, тот самый изумительный песик. Ты не будешь его помнить, и однако ручонки твои держались за него, и как еще цепко держались. Будешь держаться за мамину, за папину руку, да придется отпустить, тебе шагать дальше, чем нам. Отпускать чьи-то руки, чьи-то лапы, цепляться за другие — странный, скажу я тебе, танцуем все мы танец, и к устьям наших морей струится вечная мелодия.
— А вам когда-нибудь приходилось слышать веселую музыку? — спросил как-то Шуберт.
И неба вкус, и ада
Перевод Л. Горлиной
— Нет, лошадь иметь невозможно, — говорит молодой человек. — Лошадь — это только для крестьян да для тех немногих, кто занимает в обществе солидное положение. Да, да, простой человек не может иметь такое громадное домашнее животное, кормить его, гладить, быть его провидением. Об этом я уже и не мечтаю. Но ведь можно получать кой-какую радость и от лошадей, что встречаются на улице, обыкновенных рабочих лошадей и весенних жеребят, — ну есть ли что-нибудь прекраснее, чем недоверчивый жеребенок, преодолевший робость и подошедший, чтобы взять губами пучок травы, которым ты долго-долго соблазнял его? Разве что цветы, означающие приход весны в сердце человека; но с таким же успехом это может быть и легконогий крестьянский жеребенок. Осмелюсь спросить, неужели у вас не делается легче на сердце после встречи с этаким танцующим созданием?