Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 101

убедительно, так живописно рассказывал о развалинах Колизея, об Аппиевой дороге, о герое

древности Спартаке, о разных римских властелинах, начиная от Юлия Цезаря и до Одоакра,

благодаря которому двадцать третье августа четыреста семьдесят шестого года стало последним

днем античности, концом Римской империи. Свыше сотни императоров вершили судьбу Римского

государства, и почти все без исключения воевали. Одни гибли на поле боя, других, поскольку

плохо воевали, убивали свои же, более воинственные захватывали власть в руки едва ли не с

единственной целью — самым лучшим образом продемонстрировать свое воинское умение и

личную храбрость.

— А хотя бы и наша родная история, — подал голос Лука Лукич Кобозев. — Русские цари

только то и делали, что воевали…

— А Киевская Русь? Тоже воевала. Разные племена громила. Хотя из Святославова черепа

разве не пили варенуху?

Уже ночь наступила, лес ожил под дыханием холодного ветерка, уже костер только тлел, его

теперь не решались поддерживать, а разговор не утихал, вся история, далекая и близкая,

оживала под сводами лесных чащ, будоражила, тревожила, заставляла думать, переживать.

Нынешняя война разбушевалась по воле бесноватого Гитлера. Объявил себя чуть ли не

богоравным, а немецкой нации напророчил тысячелетнее господство над всеми народами.

Об этом напомнил Белоненко, секретарь по идеологии и комиссар отряда, он сказал, что

войны не все одинаковые, что есть преступные, а есть и священные…

Возможно, возбужденные партизаны не скоро замолчали бы, если бы не Евдокия

Руслановна. Уже давненько она рылась в своей котомке, перешептывалась с Зиночкой, то

исчезала в темноте, то снова появлялась, пока наконец не появилась в мигающем сиянии

догорающего костра совсем непохожей на себя, деревенской старухой с клюкой в руках и

лозяной корзиной под мышкой.

— Пошла я, командир, — сказала она.

Разговор прервался, все с удивлением посмотрели на нее.

— Куда это? — спросил Трутень.

— Надо же наконец узнать, где наш Качуренко.

Белоненко проводил Евдокию Руслановну и вскоре вернулся к лагерю. И, когда заговорил, в

его голосе прозвучали командирские нотки.

— Устанавливаем посты. Часовые будут меняться через каждые полтора часа.

— Через час, — откликнулся прокурор.

— Через полтора часа будем менять, — не обратил внимания на его слова комиссар, и все

почувствовали: время дебатов кончилось.

Новое утро и застало Нила Силовича на посту, за собиранием грибов.

И все же он, хотя и был увлечен поисками грибов, услышал, что к лагерю приближается

посторонний. Забыв о том, что винтовка подпирает белокорую березу, начал просматривать

через кусты и туманный занавес утреннюю полутьму. И уж кто знает, как повел бы себя часовой,

если бы сначала увидел пленного Ганса, а не лесничиху Присю. Замер от неожиданности,

заметив за ней еще людей и среди них чужака в ненавистной форме, а опомнившись, смело

вышел навстречу лесничихе и новоприбывшим из Калинова.

XVIII

Именно в то время, когда в лесных чащах еще не привыкшие к своей новой роли друзья

Качуренко, онемев, переглядывались, услышав весть об аресте своего командира, в бывшем

райисполкомовском подвале ржаво скрипнула дверь и заключенного подняли на ноги. А именно

в ту минуту, когда партизаны приступили к расспрашиванию у Ганса о судьбе Андрея

Гавриловича, сам он оказался в своем бывшем кабинете и ждал начала допроса.

Комендант Цвибль сидел в мягком кресле с замкнутыми устами, прищуренными глазами

неопределенного цвета гипнотизировал, прожигал пленника насквозь. Андрей Гаврилович не

ошибся, когда про себя подумал, что противник ищет в нем признаки надлома, покорного

примирения со своим безнадежным положением.





Длинную и почти бессонную ночь посвятил Качуренко разгадыванию загадки, которую

поставил перед ним Цвибль вчерашним необычным допросом. Нет, это был не допрос. Это было

изучение личности допрашиваемого, подбор ключа, которым можно было отпереть его душу.

Размышляя над своим положением, Качуренко пришел к выводу, что ему не миновать гибели

и умирать придется нелегкой смертью. От него снова потребуют откровенного признания,

рассказа обо всем, что их интересует, а особенно объяснения причины, которая вынудила его

остаться здесь. Возможно, будут выманивать нужные данные хитростью, методом, который был

продемонстрирован при первом знакомстве: начали угощать не чем иным, как продуктами из

тайных складов. Заруби, дескать, себе на носу: нам все известно. И вместе с тем тонко

намекнули: если и не все, то…

Он ничего не ждал для себя утешительного. Смерть. Только она впереди. А придет ли сразу

или после утонченного издевательства — это уж дело второстепенное. И удивился сам себе —

смерть его не пугала.

Ему только сорок, но он прожил их не напрасно. Увидел за четыре десятилетия и пережил

столько, сколько мало кто другой. Встречал смерть не однажды, смотрел ей в глаза, отобрала она

у него самых дорогих людей. Отца, мать, Галочку, Галчонка…

Выпало ему за эти сорок лет многое. Очень многое. Счастье бороться, счастье действовать,

счастье строить и перестраивать. Жить с людьми и для людей.

Ночью, когда совсем обессилел, приснилось, будто он, совсем юный, бродит по улицам

Киева в то время, когда из каждой подворотни можно ожидать наскока целой ватаги

беспризорных. На самом деле никогда их не боялся, сам был недалек от них, отнимать у него

было нечего, а голодранцев беспризорные не удостаивали вниманием. А тут получилось так, что

заблудился на знакомых улицах, точнее — не заблудился, а исчезла куда-то знакомая улица, та

самая, по которой всегда возвращался к своему приюту, пропала, и все. Соседняя церковь,

богатейший дворец, сквер и небольшой парк — на месте, а улицы не стало, пустошь какая-то

зияла впереди да еще развалины, камни под ногами валялись, выглядывали из-под земли глыбы

от фундамента какого-то строения. Растерянный, он блуждал среди тех развалин, а тут откуда ни

возьмись — Аглая. Вроде бы и она, вроде и не она. В каких-то лохмотьях, босая, растрепанная,

волосы торчком и седые-седые, только лицо юное и глаза молодые, исполненные похотливого

блеска, скрытого обмана. Хотел Андрей Качуренко убежать прочь, а перед ним возникла целая

толпа урок, немытых, нечесаных, разъяренных, и у каждого в руке камень, с ненавистью, так,

будто бы бог знает какого врага видели перед собой, смотрели на Андрея… А откуда-то, словно

из-под самой земли, долетала тихая песня, которую он слышал в детстве в Киевской лавре, до

боли жгучая, протяжная. Глянул, а вокруг церкви идет процессия с черными хоругвями, с

черными иконами, попы и монахи тоже в черном, не идут, а словно плывут, сгорбленные старухи

метут дорогу черными юбками, опираются на черные палки, чернобородые пророки тянут черный

хвост пыли за собой. А вверху, там, где густо переплелись черные кресты, застыло черное-

черное солнце. Затмение солнца. Полное затмение…

С тяжелым впечатлением от зловещего сна и встал Андрей Качуренко перед комендантом

Цвиблем. Минуту спустя в комнату беззвучно прошмыгнул переводчик Петер Хаптер, бодро

поздоровался:

— Утро доброе вам, пан Качуренко.

Не обратил никакого внимания на то, что Качуренко не ответил на приветствие. Допрос

начался.

— Качуренко Андрей? — спросил комендант с иронией.

Это у него прозвучало как «Катшеренко Андре». Арестованный подтвердил:

— Качуренко Андрей, да еще и Гаврилович.

Наверное, Цвибль уловил иронию в ответе, взглянул на переводчика, улыбнулся одними

глазами, презрительно скривил губы.

Затем речь пошла о месте и годе рождения.