Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 84

Я кончил, а мисс Халлиуэлл по-прежнему не произнесла ни слова. Я встал, собрал учебники, сунул их в ранец и вышел из класса, даже не посмотрев в ее сторону и не попрощавшись.

После этого она больше ни разу не занималась со мной после уроков, а в свой последний день в школе я повел себя, как Элмер Данн: пересек спортивную площадку с сигаретой в зубах, зная, что мисс Халлиуэлл наблюдает за мной из окна. Кто-то из учеников зааплодировал, а потом зазвенел звонок, но я не вернулся. Ранец, учебники, пенал остались в классе, а я через весь город пошел домой.

Это была среда, и мистер Дерензи, как обычно, приехал с отчетом, против которого в свое время так возражала мать. Из столовой доносился его мелодичный голос и короткие реплики матери. Я приоткрыл дверь, вошел и подсел к столу. Сейчас, наверно, ученики уже разошлись, а мисс Халлиуэлл сидит в пустом классе и рыдает.

— От Миддлтона пришел счет, который нуждается в проверке, — говорил мистер Дерензи, — Они хотят взять с нас деньги за товар, который мы не получали, так что буду писать жалобу.

Время тянулось медленно. Джозефина принесла чай, а мать, сославшись на зубную боль, потягивала виски. Я был даже рад, что так жестоко обошелся с мисс Халлиуэлл.

— Джонни Лейси женится, — сообщил мистер Дерензи. — На дочке Суини.

— Джонни Лейси? — Мать запнулась, а затем, нахмурившись, в упор посмотрела на мистера Дерензи. — Джонни Лейси? — с нажимом повторила она. — Джонни Лейси?!

— Он уже давно ухаживает за Брайди Суини.

— А как же Джозефина?..

— Это, как говорится, пройденный этап, миссис Квинтон.

Мать неодобрительно покачала головой, а потом с озадаченным, как всегда, видом сказала, что уже давно уговаривает Джозефину вернуться в Лох.

— Ничего не поделаешь, — сказал мистер Дерензи.

— Кто-то засел у меня в голове, а кто — не пойму, — сказала в тот же вечер, уже лежа в постели, мать. Она налила себе немного виски (зубная боль, как видно, не проходила) и, наморщив лоб, мучительно соображала, кто бы это мог быть. А вдруг это мисс Халлиуэлл, которая нажаловалась на меня матери? Нет, вряд ли. Скорее, Джозефина, подумал я, но промолчал.

Мать нахмурилась и замотала головой, словно пытаясь отогнать дурные мысли. В первое время после свадьбы, вспомнилось ей, она обычно, дожидаясь отца, просиживала полдня на мельнице, чтобы вернуться домой вместе с ним.





— Хорошо помню, как я тебя рожала, Вилли. Помню красное от напряжения лицо доктора Хоугана, его начищенные сапоги — «как у охотника», почему-то подумалось тогда мне. «Ну, ну, миссис Квинтон, — приговаривал он, — когда я скажу, как следует поднатужьтесь».

Она подлила себе еще виски. Ты был красный, весь в складках, продолжала она, глазки крепко сжаты. И тут вдруг, словно забыв, о чем шла речь, мать воскликнула:

— Сообразила. Мне не дает покоя этот человек. Он возникает в памяти совершенно непроизвольно: думаешь о чем-то другом, а он вдруг возьмет и вспомнится. Этот ужасный сержант Радкин, Вилли.

Она заговорила о нем, стала допытываться, укладывается ли у меня в голове, что этот человек торгует овощами в своей ливерпульской лавке, а покупатели понятия не имеют, что он — убийца. Интересно, знай они, с кем имеют дело, ели бы они его капусту и укроп? Смеялись бы его шуткам, если бы знали, что он приказал пристрелить собак? Его лавку она описывала в таких мельчайших подробностях, что казалось, сама не раз там бывала: картошка в мешках, на полке консервированные фрукты, с крючков свисают связки бананов.

— Дьявол во плоти, — сказала мать.

«Вудкомский приход» значилось на почтовой бумаге, и я отчетливо представляю себе дом приходского священника, хотя в Дорсете не бывал ни разу. «Пожалуйста, приезжайте в Вудком», — настойчиво приглашали вы нас, но эти приглашения, подобно призывам моих тетушек из Килни и деда с бабкой из Индии, оставались без ответа; письма валялись в комнате матери, и если их кто и читал, так только я, да и то от нечего делать. В одном из этих писем говорилось о тебе: в сентябре, как раз когда я уехал в ту самую ненавистную школу под Дублином, ты должна была отправиться в Гемпшир, в пансион. Тогда ты уже знала о моем существовании, а я — о твоем.

«Здесь на табличке выбито имя моего отца, — писал я отцу Килгарриффу, — потому что он выступал за сборную школы по регби, хотя мне он об этом, насколько я помню, никогда не рассказывал. Я подружился с двумя мальчиками: с Рингом из Дублина и с Декурси из Уэстмита. Вот как проходит наш день:

В четверть восьмого утра звенит первый звонок, а через десять минут — второй. Если после второго звонка застают в постели — наказывают. Завтрак начинается без пяти восемь, после завтрака — молитва. Церковь, как выражается наш директор, — средоточие школьной жизни. Сам он — священник, англичанин, круглый, как мяч, с багровым лицом. Его жена носит синие чулки, волосы у нее седые, торчат во все стороны. Директору с женой прислуживает дворецкий Фукс. Декурси говорит, что черной одеждой и скорбным видом Фукс напоминает похоронного агента.

Уроки продолжаются все утро, с перерывом на завтрак в одиннадцать часов. В это время у входа в столовую на стол ставятся ведра с молоком, и каждый по очереди окунает в ведро свою кружку. Здесь принято также во время еды швырять в потолок куски масла, о чем в свое время рассказывал мне отец. Продолжаются уроки и после обеда, а потом мы занимаемся спортом, полдничаем и готовим домашнее задание. В крикет здесь играют в помещении, да и то только в весеннем семестре. На уроки, в школьную церковь и в столовую мы обязаны ходить в мантиях. По воскресеньям, идя в церковь, мы надеваем стихари, а учителя — специальные капюшоны, каждый своего цвета».

Капеллан был заикой и добряком, большим любителем регби. Старый Дов-Уайт, наш классный наставник, больше всего ценил собственный покой и ничего не имел против, когда на уроках латыни мы читали посторонние книжки, играли в карты или в кости. У Маньяка Мака, нашего математика, были рыжие усы и рыжая шевелюра, и он пребольно драл за уши. Кроме того, был еще какой-то тип в светлом пиджаке, который преподавал естественные дисциплины, и совершенно лысый мсье Бертен, любивший порассказать о своих ратных подвигах во время Германской войны. Гиббон по кличке Безнадежный был моложе самого младшего старосты и навести порядок не мог. Дов-Уайт курил трубку и прожег себе пиджак в нескольких местах.

Открытая ветрам, гулявшим среди поросших густым утесником гор, наша школа была замкнутым мирком, и между ней и Образцовой школой на Мерсьер-стрит не было абсолютно ничего общего. Новые наставники были совершенно не похожи на тех двух учителей, которые занимались со мной раньше, а Элмер Данн со своими навязчивыми сексуальными идеями в подметки не годился моим умудренным жизненным опытом однокашникам. Директора они звали не иначе как мистер Сперм, а его жену соответственно Спермой.

В своих письмах матери я не упоминал это прозвище, не рассказывал ей о том, что мистер Мак зверствует на уроках, а Безнадежный Гиббон не справляется с классом. «У капеллана, — писал я, — есть коробка с печеньем, вроде тех, что выставлялись на витрине лавки Дрисколла, в Лохе. Одного ученика (как его зовут, не знаю) наказали за то, что он разводит мышей, а его галчонок клюнул бедного Фукса, и птицу пришлось отпустить на волю, хотя мальчик научил ее говорить «аминь»». В ответ я получил от матери совершенно неразборчивое письмо: бессвязное, в кляксах, многие предложения не закончены. Почерк у нее стал какой-то неженский, угловатый, буквы налезали одна на другую — казалось, что, выкупавшись в чернилах, по бумаге прополз паук. Она описывала свою прогулку, рассказывала, как присела отдохнуть на низкую стену и ей на колени вскочила кошка. Чувствовалось, что мать без меня скучает.

Ринг, Декурси и я часто выносили под мантиями из столовой хлеб и поджаривали его в котельной, насадив на кусок проволоки. По воскресеньям мы пили чай у Дов-Уайта, который приглашал еще несколько учеников. Угощал он нас специально заказанными пирожными от Фуллерза и разрешал жарить тосты у себя в камине — опускать ломтики хлеба в коксовую печь в котельной было куда сложнее. Мы часами сидели в его тесной комнатушке, где по углам, покрытые пылью, были рассованы вещи бывших учеников: крикетные биты и теннисные ракетки, книги, спальные мешки, спущенные мячи для регби, пледы, трости, кепки, шарфы, шляпы, хоккейные клюшки, а также мантии, стихари, блейзеры и галстуки. «Может, хватит?» — вздыхал, пытаясь робко протестовать, Дов-Уайт, когда разговор заходил о Большой Лили, жене ночного сторожа, про которую на побеленной стене уборной были нацарапаны непристойности. Большая Лили работала на кухне, а поздно вечером шла к себе в маленький домик, за школой. Как раз в это время уходил на работу ее муж О’Тул — по ночам он дежурил в котельной. Стоило ему опуститься на стул перед грудой кокса, как начиналось тайное паломничество к окнам их домика — всем хотелось посмотреть, как Большая Лили, раздевшись до пояса, моется в кухне над раковиной. Поскольку это ночное путешествие издавна считалось в школе своеобразным ритуалом посвящения в ученики, ходил к дому Большой Лили и я.