Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 100



Вот именно сейчас мне очень бы хотелось, чтоб на моем месте был кто-то другой, — ведь придется на глазах у всех говорить об очень зыбких материях. Я уже говорил: когда речь шла о крушении былых убежищ, о близком и даже манящем присутствии смерти, эпоха была всецело на мой стороне — со своими картинами всеобщего разрушения. Но когда встает этот почти отчаянный вопрос: «Что же нам остается?» — хочется, чтобы ответ был таким же ошеломительным, как и упомянутые катастрофы: тогда родилось бы подобие равновесия, возникла бы надежда — столь же неколебимая, как и предшествующее ей отчаяние… Я не знаю такого ответа, увы; торжествующая песнь не прозвучит под этими сводами. Я могу ошибаться, но думаю, что новые триумфаторы сейчас рискуют сфальшивить, дуя в золотые победные трубы; наверное, музыкальные инструменты попроще выглядели бы уместней на фоне стольких смертей. Поэтому моя речь — это не яркий, громкий и неотразимый ответ, и вообще никакой не ответ: скорее, новый вопрос, у которого только одно достоинство — желание сделать предыдущий менее мрачным, безысходным, сдвинуться с мертвой точки. Вы убедились теперь, а дальше станет еще очевидней, что я был прав и мне не стоило браться за эту речь.

После всех этих обходных маневров, отступлений, самобичеваний и извинений несомненным остается одно: когда обретаешь связь с реальностью, которая, через ощущение полноты, свидетельствует о своей подлинности, в эти особые, глубоко переживаемые мгновения, нас вопреки всему посещает не только влечение к смерти. Тут надо сделать оговорку — я слишком хорошо знаю, как торопливы и предвзяты бывают наши суждения в отношении вещей не совсем очевидных: те особые моменты, когда то, что я называю «истинной реальностью», посылает знаки, разумеется, могут быть вызваны самыми разными причинами; любовь, например, всегда их преумножает (но что, если я не буду распространяться на этот счет?); им способствует и какое-то активное действие, труд. В силу своей натуры и обстоятельств, зачастую случайных, я ищу поэтический смысл в траве и среди деревьев, но мне хочется думать, что все сказанное выше не позволит причислить меня к сторонникам «возврата к Природе» и бегства от реальности «под сень струй», — это, кстати, гораздо легче удается сделать среди городского шума и суеты.

Просто я стал жить в деревне, но так, как люди могут жить где угодно, с обычными заботами и радостями и с ощущением начала (но только лишь начала!) всеобщего бедствия. Но время от времени меня посещало сильное чувство; то самое, способное открыть глубочайшие глубины — как ничто другое; я был полон изумления; я видел свет на деревьях в мартовском лесу; видел, как блестит речка среди листвы (чудо, которое я всегда замечал с наслаждением); видел огни костров на фоне темно-зеленых красок зимы. Было бы о чем говорить: отсветы, промельки птиц, взгляды, тающие в воздухе фразы. Поистине, я не хуже других понимаю, насколько все это невесомо, неуловимо, неприложимо к нуждам жизни… Ну и пусть! Я все равно замирал как вкопанный — как при виде смерти, утекающей из тела крови, или как охваченный ночными желаниями; я останавливался — признаюсь ли? — как если бы заметил, что в траве поблескивают ключи от тайны жизни…

Я не мог не увидеть в этих знаках тайну сродни той, что определяет нашу жизнь и смерть, столь же важную, — но родство пока оставалось непроясненным. Я предугадывал здесь словно некие духовные двери, возможные проходы, проницаемость преград. Ах, как трудно выражаться яснее! При том, что это все давно известно, тысячу раз повторено, это ощущение древнее, как само человечество, и даже несчастный солдат Войцек из пьесы Бюхнера, этот истинный герой нашего времени, над которым издеваются самодовольные и гротескные недочеловеки, в чьих руках так часто находится власть над людьми, даже этот бедный Войцек, простая душа, догадывается, что сумевший прочесть таинственные знаки внешнего мира причастен к более чистым и мощным силам, чем те, кто унижает его, толкает на преступление и самоубийство. Можно пойти еще дальше и не побояться сказать, что это прозрение о более глубокой, полной жизни хоть раз выпадало на долю любого из нас, просто потом нас отвлекали другие заботы — и кто не любит сияние чистой и неизменной страсти? Но может быть, следует раз и навсегда извлечь из этого урок и уже не забывать его? Так или иначе, кто-то должен останавливаться, вглядываясь в эти тайны.

Но возвращаюсь к тому, что мне явилось в деревне, и пойду до конца, заставив себя одолеть колебания; и вот что теперь скажу: красота видимого мира бывает порой острой и пронзительной как лезвие, попадающее в самую сердцевину тайны и, кажется, достигающее оборотной стороны вещей; один образ помог мне однажды более зримо воспроизвести это ощущение, ибо как раз тут мы попадаем в труднодоступные области, где образ может заменить собой рациональное объяснение, — то был аромат мартовской фиалки, проделавший в непрозрачной толще времени темный бархатистый туннель, по которому мой дух смог выйти наконец на озаренный простор.



Итак, бывали дни, когда мне случалось думать, что в этих мимолетных знаках заключен важный смысл.

Наверное, вы заметили, что я еще ни разу не произнес слова «поэзия». Но ведь, разумеется, я с самого начала только о ней и говорил, ибо как раз из таких ощущений, которые, за неимением более точного слова, я назвал открытием глубины, у некоторых поэтов как бы сама собой рождается потребность писать. Здесь могла и должна бы начаться совсем иная речь, но, возможно, мне было бы еще сложнее довести ее до ума, чем эту, и я остановлюсь заранее, ограничившись лишь одним доводом: глубокая и напряженная внутренняя жизнь словно бы порождает внутри повседневного языка другой, столь же напряженный и сущностный язык, собственно, язык поэзии, известный людям с сотворения мира; и поэтому бывают тайная просодия, синтаксис и словарь; и, стало быть, основная задача поэта в том, чтобы, пристально вглядываясь в глубинную жизнь, осваивать этот язык и постепенно в нем совершенствоваться — как это положено в любом ремесле.

Мы же имеем полное право спросить себя, а каково место такого поэта в нашей эпохе, когда реальность с каждым днем все больше заглушается лишенным всякого смысла (но не выгоды!) шумом. Считается, что в кризисные моменты только практическое действие имеет смысл: возможно, это и так, и человек, мечтающий о справедливости, рано или поздно должен взять в руки револьвер; возможно также, что кто-то с полным правом использует поэзию в качестве оружия и находит ей оправдание в приносимой пользе; я завидую людям, знающим ответы на эти вопросы и скорее склонен думать, что есть много путей, и не в духе поэзии было бы сводить ее к чему-то одному. Но лично мне кажется, что поэт не может ни указывать, ни решать, ни давать ответы; именно в силу своей «бесполезности» он и бывает иногда так дорог людям. Пусть же после него останется лишь несколько образов. И вот фигурой поэта, такой, как рисует ее мне мое тайное и, возможно, слишком честолюбивое стремление, хотел бы я немного выпрямить петляющую речь, приведшую меня к этой точке.

Поэта я вижу скорее в подвале, чем на вершине башни; без всяких «царственных лавров» он выглядит как любой из нас, обремененный тяжкими заботами; его мало помнят, толща растущего мрака почти погребла его; из последних сил он прикрывает от холодного ветра свою свечу — а ветры задувают даже в его подвале — яростно, неутомимо. Конечно, он больше никакое не Солнце, как было в начале времен; и не Сын Солнца; и даже не факел и не маяк; больше всего он напоминает безвестного старого китайца, рисующего в своей пещерке при свете лампы — гору, водопад или женское лицо; и он мечтает написать эту гору, эту быструю воду или эти глаза так чудно, с таким тонким, чистым и неуловимым совершенством, что если он протянет свой свиток страдающему в борении со смертью ближнему, то он, прочитав, улыбнется улыбкой мудрецов и, с листком в руке, как со страницей новой Книги Мертвых, отойдет без страха и сожалений к порогу темнейшего из пространств, которое навсегда поглотит или изменит его.