Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 100



Но если все-таки верно, что любое усилие понимания наталкивается на «слепое пятно», конечную непрозрачность, то — закрадывается мысль — не через это ли слепое пятно и может дойти до нас какой-то безумный проблеск и может просочиться (слишком однозначное слово) надежда?

Но только не забывая, что эта мысль — вовсе не аксиома, на основе которой можно более или менее просто сызнова отстроить мир, что в самой своей глубине она темна, зыбка и способна лишь, скажем так, не дать сорваться, глотнуть воздуха в самую черную минуту, все равно остающуюся черной. Помощь, да, но которую не присвоить и которой не поделиться.

Дающая силу держаться в стороне от любой системы, за которой — опять однонаправленное движение истории, будь то вверх, будь то вниз.

Деревья и птицы. Что такое дерево с точки зрения птицы, гораздо лучше понимаешь или просто начинаешь замечать, когда смотришь на дерево сверху или если оно стоит за окном, из которого свешиваешься. Это ее владения, ее незапертая клетка со своими качелями, своими лестницами. Что-то вроде многоэтажного павильона или башни с пружинящими ступенями, освещенной, если это акация, белыми фонариками из слишком тонкой, легко мнущейся бумаги.

С этим отчасти связано всегдашнее удовольствие, смутное чувство, которое будит во мне слово «павильон». В нем заключено открытое, сквозное пространство, неотрывное от зелени и продуваемое ветром. Китайские сады, где поэты складывают тонкие гимны во славу мироздания.

Сон. Казалось, я в жизни не видел ничего прекраснее этих мест. Должно быть, все происходило на юге Центрального массива (во сне я вспомнил, что однажды уже бывал здесь), закатный свет наводил на мысль о Пуссене, а еще верней — о Бальтюсе[65]: где черные, где фиолетовые скалы из лавы или базальта, а над ними, до самого горизонта — исполинские склоны, поросшие темным лесом, и льющийся откуда-то (кажется, из-за моей спины) то розовый, то пурпурный свет. Было так прекрасно, что хотелось плакать. Особенно, может быть, в ту минуту, когда внизу, на середине одного из этих уводящих в бесконечность склонов под золотыми лучами, я заметил врезающуюся длинной полосой долину, где текла река, долину цвета скошенной травы на темном фоне лесов, при виде которой меня захлестнула такая радость, словно мне привиделся рай. Но это чувство, это счастье, кажется, еще усилилось, стоило мне обнаружить теперь уже на первом плане, совсем под ногами, кипучие, белые ручьи, одни из которых бежали по склону горизонтально, как оросительные каналы в Вале, а другие срывались прямо вниз. На краю одного, текшего выше других, вдоль дороги, сидела старая пастушка; я видел только ее сработавшиеся руки.

Когда пришло время возвращаться в гостиницу, я вдруг понял, что оказался намного дальше, чем думал, и что добраться домой будет не просто.

июнь

Тюбинген. Смутно надеялся найти в гёльдерлиновской башне ту же, сохранившую прежний вид, комнату, где он прожил полжизни, окно, в которое вписывались монотонно сменявшие друг друга, не заполненные ничем времена года его последних стихов, — как худо-бедно находишь что-то от Монтеня в его библиотеке или от Руссо в Шарметте. Но видимо, к тому времени, когда в Германии пробудился интерес к Гёльдерлину, сохранять было уже нечего. Так или иначе, эти несколько гравюр, эти книги под стеклом, эти перекрашенные стены могли поймать разве что его тень, если она сюда еще забредала.

Но совсем рядом высились разноцветные дома по берегам Неккара, посредине которого виднелся заросший высокими платанами остров, а у подножья этих домов — самым крупным из них был знаменитый Штифт — террасами в раскисших под дождем тропках спускались сады, чьи хозяева добирались сюда по хлипким деревянным лестницам; и вот там, снаружи, под облаками, во всем том хрупком и диком, что еще таили в себе эти сады между рекой и старыми благородными домами, эти разбитые студентами газоны, плыла какая-то вечная одушевленность, какой-то аккорд, напоминающий те, что звучат время от времени в стихах Гёльдерлина.

ноябрь

Идя от невозможности или от неспособности, после месяцев почти полной немоты, вопреки тысяче помех, которые минуешь, которые пытаешься миновать, запрещая себе про них даже думать, и вот — вслепую, ощупью, повинуясь смутному чувству, чудом сохранившемуся чувству, что так надо, смутной надежде (?) либо внезапной вспышке гордости, собственного достоинства — стало быть, наперекор едва ли не всей современной литературе, — с единственной мыслью: есть же как-никак, помимо всего этого, что-то другое.

Сосредоточась на своем, не открывая никаких книг, кроме книги вещей, книги прожитого, подробной, непридуманной, мучительной и потайной книги:

прежде всего, не упустить линий, маршрутов, которые во мне проложены, которые оставили во мне глубокие борозды. Образов, корнями уходящих в прошлое или плывущих рядом, обступающих меня. Записанного на земле, вздрагивающей под ногами, как роттердамский причал в бурю. Набросанного внавал, почти исподволь, вполглаза, не задерживаясь мыслью.

«Регентши» Халса. Старуха, которой осталось вперяться только в смерть, которая вся дрожит, похожа на охапку хвороста и которую ничто уже здесь не держит.

Бальзам деревьев, неба, красок не помогает — больше не помогает, не действует.

Неведомое, которого ждешь, кажется теперь всего лишь подступающей темнотой.

Окончательное незнание, как это написать, высказать, почти уверенность, что это невозможно: из отбросов не строят.

Христос. Крестная мука.



Слова, которые должны прийти, приходят только из жалости, растерянности, страха.

В зеркале — облик предков, в руке — их перо. Матери, отца.

Голос, который глохнет на ветру. Ни просвета в небе.

Кто-то уходит, спеша в никуда.

Знание не помогает. У всех вокруг вид говорящих запросто и напрямую, только я один словно «онемел в чужой стране», в своей собственной стране, в себе самом. Почти не нахожу слов, не потерявших смысл, готовых пойти в ход, или между ними нет ни малейшей связи. Хотел бы писать, следуя самым простым словам, и не могу. Что произошло с человеком? Будто настигнут незримой, неведомой стрелой.

Слова как пустые, вылущенные стручки.

Ужасаюсь каждому слову, столько в нем фальши и лжи. (Созидатель на песке. Созидатель домов на песке. Созидатель песка.)

Нужно черпать слова из тела, только из боли, из страха, слова, которые катятся, словно камни с горы.

Но для этого время должно впечататься в лица, помутить, затуманить, разворошить взгляд. Земля поднимается по ногам, как вода по бортам судов.

Воздух не держит, не завораживает простор. Лозы, сады — словно подземный огонь, недоступный взгляду. Взгляд без корней.

Небесный свет не поможет, он уже нечитаем.

Когда среди ночи доносится клич совы, она ничего и никого не кличет. А я слышу ее снова и как будто опять лежу рядом с той, почти стершейся в памяти женщиной; но теперь я и в мыслях не последую за совой в леса, мне бы хоть крикнуть с ней вместе, во всю силу теперешнего незнанья, как быть: вдруг оно выведет из темноты?

И все-таки не теряю охоты искать, идти дальше.

декабрь

Мужчина, опершийся на мокрую рукоять ненужных в дождь грабель и засмотревшийся в костер — в углубление, пещеру костра.

65

Бальтюс (собственно Бальтасар Клоссовский де Рола, 1908–2001) — французский живописец, близкий к сюрреалистам. Ему принадлежат несколько горных пейзажей.